Его терзания прервались голосом доктора, который пристально разглядывал Лешу:
– Ты, должно быть, родственник?
Вершинин вытер слезы, но блеск в глазах остался. Леха не плакал по-настоящему уже очень давно, успев позабыть, что это такое. Он ответил врачу:
– Да, – уверенно произнес он, готовясь к встрече с судьбой, к столкновению с настоящей, а не воображаемой жестокостью жизни, которая, несмотря на сопротивление, нещадно, как каток, наклоняет и медленно ломает Вершинина, возникшего на ее пути. – Я его… брат.
Доктор не поверил серьезности сказанного:
– Сводный?
Вершинин же, поняв, что для него на самом деле значит Дима Тихомиров и как тяжело ему терять друга, разубедил врача:
– Нет. Самый близкий… родной. Один я у него, – сказал Леха.
Врач подумал и внезапно ответил:
– Можешь зайти к нему, парень, – согласился он. – Только на пять минут и без фокусов, ведь человек такое пережил… Сам потом откачивать его будешь.
Вершинин вновь посмотрел в сторону Диминой палаты. С каждой секундой страх заходить туда усиливался, но Алекс встал у двери, поблагодарив доктора за потраченное время. Доктор молча кивнул ему и, поднявшись со скамейки, отправился по коридору вглубь здания, подав Вершинину знак, что время его визита пошло, и пригрозив пальцем.
Алексей боялся. Ему хотелось убежать и что-нибудь сотворить – душевную боль по-другому никак нельзя было унять. Он выдохнул, приоткрыл дверь и вошел в палату.
В подобных палатах Вершинину еще не приходилось бывать: она была просторная, внутри было прохладно, освещалась она частично дневным светом из широкого окна и холодным светом ярких и длинных ламп на потолке. Мебель в стерильной палате, покрытой кафелем от пола до потолка, почти отсутствовала. Только медицинские приборы. В углу палаты стояла каталка, рядом с ней на полочках небольшого шкафчика стояло множество бутылок, банок, склянок, каких-то кастрюль, коробочек и прочих медицинских принадлежностей вплоть до одноразовых перчаток, ваты, игл, шприцов и зажимов – на любой случай жизни. Страшно подумать, что при наличии такой техники и опытного персонала здесь не всегда получается спасти кому-то жизнь. На волоске висела жизнь и у Димы Тихомирова.
Леше было не по себе – он смотрел под ноги и боялся поднять взгляд на Митю. Через силу Вершинин все же сделал это. Он увидел перед собой широченную кровать на колесиках, огороженную по краям сверкающими поручнями. Вокруг нее, в частности за ней, было столько разных медицинских приспособлений, экранов, проводов, шлангов, что глаза разбегались.
На больного было непросто смотреть – Вершинин не верил своим глазам, не узнавал своего друга, ибо в таком виде он никогда его не видел. Тихомиров лежал на этой самой широкой кровати, накрытый, как капуста. Почти от каждого приборчика к парню шли провода и шланги, вокруг него возвышалось море капельниц. Многочисленные (и на удивление почти бесшумные) приборы следили за его состоянием (пульсом, давлением, дыханием). Дима отлеживался после всего пережитого, но сейчас ему было намного больнее и мучительнее, чем ночью. После операции все тело терзала ноющая боль, от которой можно было скрючиться тут же на полу и попрощаться с жизнью, но шевелиться Дима особо не мог. Он медленно отходил от наркоза, от всех обезболивающих, и боль к нему возвращалась – тут либо мучиться и терпеть, не зная, какая жизнь ждет впереди, либо умирать. Дима был на распутье.
Под ноги, руки и голову Тихомирова были подложены мягкие валики, поддерживающие на весу больные, поломанные и израненные конечности мальчика; из некоторых торчали стальные штыри. Что-то наоборот было зацеплено за крюки и парило в воздухе. В некоторых местах на Диме красовался гипс; казалось, что на Тихомирова потратили весь запас больничных бинтов. На операции ему наложили множество швов. Раны сначала были мучительно обеззаражены, очищены, зашиты, забинтованы. Через определенные промежутки времени бинты пачкалась кровью и гноем, а перевязывать множество ран было еще больнее – на это уходило много сил и времени, но делать это было необходимо.
За белой простыней не было видно всего изуродованного тела Дмитрия Тихомирова. Можно было упасть в обморок при виде всех шрамов, гематом, переломов и синяков на его теле. Из простыни виднелись только голова Димы Тихомирова и его плечи. Димино лицо не было теперь таким же светлым и по-детски веселым, как прежде – теперь оно, тусклое и бледное, было исполосовано шрамами и царапинами, кровоподтеками в районе рта и огромными припухшими синяками у глаз. Веки тяжело лежали на глазах у Димы. Ему не хотелось видеть весь этот жестокий мир, который окружал его и всегда причинял много боли и страданий, словно неугодному и ненужному, лишнему человеку, желая избавиться от него. Полученное Димой нехилое сотрясение давало о себе знать – его голова была перебинтована. И с таким количеством травм, с такими серьезными переломами и проникающим ножевым ранением в живот Дима умудрился выжить – какой он после этого ненужный человек?