– Море – это мать, женщина: сама бездна… оттуда выходит жизнь. Из трений неба и моря возникают земли. А женщина – это второе, о чем забывает христианство. Ты только подумай! Во всех других религиях: у язычников, индусов, будды, дао, Афин, Рима… там женщины – и боги, и богини – наличествуемы, почитаемы, а наш Бог – просто какой-то закоренелый холостяк. Он с женщиной бывает раз в три тысячи лет или около того, потому что знает, какие у этого могут быть последствия. Посмотри-ка на историю христианства. Мы все еще находимся под бременем этой белиберды. Один внебрачный ребенок, деревенский сирота, который подставляет другую щеку – и полмира обязано делать то же самое, по-хорошему или по-плохому! Подумать только: даже силой оружия людей заставляют подставлять другую щеку, как будто в этом есть какой-то прок – подставлять щеку мечу? А все это из-за отца, из-за того, что это сын Бога, родившийся из причинного места матери с девственной плевой на голове, которая есть прекраснейшая в мире корона, но нет-нет: это ценнейшее сокровище они превратили в терновый венец, папы эти римские…
– А что… что значит причинное место?
– Это значит дырка, киска, куночка, лоно, манда, отверстие, пилотка, писька, скважина, срам, хохолок, шерсточка. Вот, у меня это все идет в алфавитном порядке.
Каждое слово сопровождалось ударом молотка, но легким, потому что сейчас плотник наводил на свою работу последний лоск и по старой привычке простукивал молотком шляпки гвоздей, глубоко спавших в досках, едва поблескивая плешинами, напоминающими звезды в ночи. Да, наверно, звезды – именно такие гвозди, которыми «творец небесный» прибил сверху «небесную твердь»? Правда, старуха Грандвёр полагала, что звезды на ночном небе – это «усопшие души», что бы это ни значило, а Малла-мама уверяла, что они – дырки в полу рая, где всегда светло даже по ночам. «Смотри: в раю полы моют», – сказала она ему однажды, когда они возвращались домой в темноте, а на небосклоне танцевали сполохи северного сияния.
– И одно это слово означает все-все это? – еще спросил Гест. Это явно развязало ему язык; старому Лауси удалось выманить его на разговор.
– Гм, не только это, а гораздо, гораздо больше. Вход для зверя и выход для человека, обитель грез и начало всех войн, одновременно и чудовищный кошмар, и юдоль блаженства.
– Как может одно слово так много значить?
– Потому что оттуда исходят все остальные слова.
Лауси вздохнул и осмотрелся в поисках гвоздей, но потом его взгляд упал на их собаку, которая – такая бурошерстая – стояла на приливной полосе, а на нее взгромоздился черный пес.
– Юнону видишь? Через три месяца из нее выйдет слово «щенок».
– А? Так она разговаривать умеет?
– Ага. Задним концом, – сказал Лауси и снова вздохнул, но затем углядел коробку с гвоздями и пополз к ней на коленях. – Такова жизнь, Гест, родной, она лучше всего высказывается задним концом. – И как бы в подтверждение этих слов тут раздался негромкий «пук» из зада нашего причалостроителя, стоявшего на четвереньках на этой новенькой сцене, словно безрогий, но бородатый баран.
– Ты мало пукаешь, – раздался голос мальчика.
– Что?
– Пукаешь ты мало. А папа Копп только и знает, что пукает. Но только когда мы одни. При Дине или Сигге с Теддой он не пукает. А ты так вообще никогда не пукаешь.
– Э-хе-хе, нам при нашем сиром житье лучше все в себе удерживать.
Гест качнул ногой рукоятку кувалды, стоящей вертикально неподалеку, и лицо его сделалось задумчивым. С тех пор как он обрел дар речи, у него начали всплывать разные мысли.
У меня теперь три папы?
Первым был Эйлив, о котором Лауси все время говорит, а Гест его не помнит. В Фагюрэйри про этого человека говорили, что он вор, а в этом фьорде – чуть ли не святой. «Эйлив из Перстовой хижины в нашей местности самый уважаемый. Если кому-то в небесной спальне и уготован самый теплый уголок, так это твоему отцу. Он был выдающимся человеком», – твердил Лауси мальчику.
А еще был Купакапа, который был к нему так добр, а все-таки услал от себя, ничего не объяснив. А сейчас его отцом должен считаться этот старик, который опустился на усталые колени перед коробкой, выбирает себе оттуда гвозди и три штуки засовывает в рот. Когда его подбородок прислонился к груди, борода расстелилась по ней словно слюнявчик. Лауси пополз обратно, с гвоздями во рту, словно шипозубый козел, волоча за собой коробку. А Гест стоял, смотрел на него – и внутри него крепла уверенность, что такой человек никогда не мог бы стать его отцом. Ему не хотелось иметь трех отцов, а хотелось вернуться к тому, второму, по которому он так сильно скучал.
Удары молотков эхом отдавались между гор, на утреннем солнце люди были бодры. Бурая Юнона прискакала на причал, понюхала длинные доски, впивая в себя норвежский аромат свежей древесины, вобравшей запах соли из моря, и ее зад приплясывал вслед за виляющим хвостом, словно она нашла здесь свои вожделенные родные края, на границе моря и суши – эта собачка, потомок многочисленных помесей иноземных корабельных псов и местных береговых собак.