Мы с Антонио отобрали у неаполитанцев их кинжалы и побросали в воду, затем оба, вооруженные шпагами и пистолетами, стали один на носу, а другой на корме, чтобы наблюдать за ними и не дать захватить себя врасплох. В полдень этого первого дня я отозвал Дженнаро в сторонку и открыл ему всю правду о том, что произошло в Неаполе, дабы он понял, что в столь трудных обстоятельствах, в каких оказались Антонио и я, перечить нам было бы для него и его парней весьма небезопасно; и поскольку моим истинным намерением было достигнуть берегов Франции, я ему объявил, что ежели он будет вести себя разумно и не выдаст нашей тайны, то я дам ему еще триста дукатов, но с условием, чтобы он доставил нас в гавань Марселя, в противном же случае он должен сам понимать, на сколь тонком волоске будет висеть жизнь всех семерых. По страху и тревоге в его глазах я убедился, что рыбак этот готов доставить нас во Францию, лишь бы поскорей от нас отделаться, и даже о награде не будет думать.
Плавание наше продолжалось почти восемь дней, да еще нам повезло, что дули попутные ветры и не штормило, и баркас был с отличным ходом. Дабы не стать жертвою предательства, мы оба, Антонио и я, почти не спали, лишнего куска в рот не брали, а уж два последних
дня обходились даже и без воды. Когда же на рассвете восьмого дня нам удалось причалить к берегу милях в трех от Марселя, я вручил Дженнаро обещанные триста
дукатов и, разрешившему набрать воды в оказавшемся на берегу источнике, велел немедленно плыть в Ниццу, то есть в сторону, противоположную Марселю, в каковой город мы с Антонио, пройдя хорошим шагом целый час, и вошли.
В первом увиденном банке я обменял свои последние полторы тысячи дукатов на луидоры, и мы отправились на почтовую станцию. Там я уплатил тридцать луидоров как залог за пару лошадей и еще двадцать за пользование сменными в поездке до Парижа. Мне дали марки на прокорм лошадей в пути и вексель на получение залога на почтовой станции в конце. Итак, мы не медля дали шпоры лошадям, весь наш багаж составляли мой баул, пистолеты, шпаги да мои туго набитые кошельки,— так что около полуночи, судя по мраку и тишине, нарушаемой лишь мяуканьем кошек, мы уже въезжали в город Авиньон, проскакав двадцать лиг без отдыха, кроме двух остановок, когда меняли лошадей. Ночь провели в заезжем доме, он же был и почтовой станцией, и утром попросили подать нам завтрак. Хозяин предложил холодного мяса да крольчатины, оставленной с вечера в бульоне, и меня весьма удивило, что Антонио набросился на еду как сумасшедший, хватая куски с такой поспешностью, что едва успевал их проглатывать, причем глотал целиком, не жуя. Сказывались привычки галерника и голодные дни плаванья от Неаполя до Марселя, да еще наша долгая скачка верхом, ибо для нас важно было как можно больше удалиться от моря;
хотя мы видели, что баркас Дженнаро направился на i восток, то есть к Ницце, я опасался, как бы рыбак не вздумал вернуться в Марсель и обвинить нас в том, что, дескать, мы на них напали и силой принудили плыть во Францию,— таким доносом Дженнаро мог бы себя обелить по возвращении домой, чтобы испанцы не сочли его и его команду пособниками и нашего побега и зачинщиками вспыхнувшего в эргастуло бунта; а такое обвинение могло ему грозить, ежели бы кто из жителей Поццуоли сообщил, что баркас Дженнаро отплыл в ту же ночь, когда бежали галерники; освобождение же каторжников, равно как помощь беглым неграм, есть преступление весьма тяжкое и строго наказуемое во всех странах.
Десять лет прошло, как я расстался с Антонио, и меня немало удивляла сила и красота его тела; прежде он был изрядно тощим, однако почти четыре года, проведенные в тяжкой работе гребца, обилие солнца, пища, состоявшая из сухарей с вином, и свежайший морской воздух изменили цвет его кожи; тело его, прежде бледное и сухощавое, стало смуглым и лоснилось. Но что толковать вашей милости о том, что Вы и сами знаете, будучи моряком, причем весьма опытным, и прошу извинить, ежели порой я даю волю своему перу и пишу лишнее,— ведь уже два года, как я разговариваю лишь жестами, и теперь это моя единственная возможность немного освободиться от всего скопившегося на моем языке с тех пор, как мне его отрезали.
В ту первую ночь, когда мы впервые остались наедине, оба мы, хотя и провели десять дней, ни словом не обмолвись о том, как протекала наша жизнь до того, мгновенно уснули, опять же без лишних слов, ибо смертельно хотели спать и дорожная усталость валила с ног, требуя не дружеских бесед, а мягких подушек.