Читаем Шествие. Записки пациента. полностью

Кстати, Суржикова потерял я из виду еще и потому, что стемнело. На этот раз ночь наступила мгновенно, будто нажали на кнопку выключателя. Исчез не только шебутной контрик в буржуйской дохе, но и тишайший старик Смарагдов, разочаровавшийся в камушках и воспылавший запоздалой любовью к своей полузабытой жене.

Ночью мне удалось немного поспать. Прямо на ходу. Для этой цели пришлось забраться в самую гущу людского потока: захочешь упасть — не дадут. Да и спал ли я? Правильнее сказать — грезил. Забылся на момент. И мысленно очутился в Ленинграде. На мосту Лейтенанта Шмидта. Рядом с женой Антониной. Прогуливаемся вроде. А над городом уже ночь и мелкий дождик. И падает дождик не с неба, не из тучи, а как бы распыляется из электрических фонарей, по-нынешнему — из светильников. Такой вот сказочный эффект. Антонина идет чуть впереди меня и все чего-то бубнит. Скорей всего — пилит меня за вчерашний перебор. Повторяется. Не устала за двадцать пять лет пилить. Она пилит, а мне ее почему-то впервые жалко. Зла на нее — ну ни капельки не имею. И понимаю, что жалко мне ее не за то, что она моя жена и что мы любили когда-то друг друга, а всего лишь за ее позу жалею женщину, за какую-то невероятно несчастную скрюченность ее тельца, всей ее походки с беспомощным наклоном вперед и несколько вбок, в сторону перил моста. А главное, всем своим изношенным существом понимаю: не притворяется Антонина! Страдает. И тут меня пробрало. Как говорится, до печенок. Сам себя не то чтобы ненавидеть начинаю — бояться. Как какого-нибудь Малюту Скуратова беспощадного.

Под очередным светильником Тоня оборачивается и смотрит на меня с сожалением. Беззлобно смотрит. Даже на алебастровых ее губах улыбка шевельнулась. А глаза так и жалеют меня. Она меня, я ее — жалеем. Обоюдно. Словно я ей не муж, а сынок малолетний. И Антонина мне — не жена, а так… сиротка из детского дома. Не догадался я в тот момент, что прощается Тоня со мной.

А потом, когда от светильника в темноту продвинулись, обнаружился в перилах пролом. Кто-то, скорей всего пьяный шоферюга, еще днем или с вечера совершил наезд. Или выезд. Короче говоря — проломил перила. Не знаю, загремел он самолично в Неву или всего лишь высунулся с моста, но только заделать пробоину вчерашним днем не успели. В нее-то, в эту пробоину, и шагнула Антонина. Не успел я ее ухватить, не ожидал потому что. Да и темно: сразу после фонаря свет будто отрубило. Да и отпрянул я от дыры, испугался в первые секунды: похмелье сказывалось.

Даже не булькнуло под мостом. Во-первых, высота приличная; во-вторых, вода меж быками резвая, шумливая, большая. Течение в створе быков курьерское. Кинулся я по мосту через трамвайные пути, на другую его сторону. «То-оня! — кричу. — То-оня!» Да куда там. Разбудили…

На дороге человек рядом со мной вышагивает, выражение лица у него непроницаемое, официальное. Сам он в темном строгом костюме и в белой рубашке с галстуком. Во взгляде ленивых глаз холодок значительности. И небрежно так похлопывает меня по плечу, — дескать, проснитесь, как бы чего не вышло.

Благодарю незнакомца за участие ко мне и тут замечаю на его пиджаке депутатский значок. «Свой! — соображаю. — И, кажись, даже Российской Федерации депутат».

— Давно прибыли? — интересуюсь как можно вежливее и одновременно ловлю себя на том, что заискиваю перед дядей — так, на всякий случай.

— Третьего дня. Земляк, что ли? — насторожился бывший начальник.

— А как определили, что земляк? — улыбаюсь.

— Матерились во сне.

— Извините. Сморило малость. Задремал и вообще.

— Бывает, — успокоил меня казенный человек и тут же отвернулся, давая понять, что аудиенция закончена.

Ладно, думаю, не желаешь говорить — помолчи. А сам исподтишка разглядываю аппаратчика. Ухоженный, внушительной формовки, в годах, но пуза огромного не накопил — так, заурядный животик. Видать, следил за собой, или инструкция не позволяла. Очки носить стесняется или дома забыл, но по всему видно: дальнозоркость у дяди изрядная, брезгливо этак отстраняется, когда тебя получше хочет разглядеть.

С рассветом, с первыми лучами солнца, сжавшаяся от ночного холода толпа помаленьку начала раздаваться вширь — вступали законы физики, а также человеческого легкомыслия: в беде тесниться, сплачиваться, а чуть отпустило — обо всем на свете забывать, разобщаться и как бы вовсе уже не знать друг друга.

Днем передвигаться становилось сложнее: требовалось личное внимание — то есть интенсивная работа мозгов, каждый сызнова предоставлялся самому себе, тогда как ночью, в часы всеобщего слияния, можно было идти с закрытыми глазами, машинально перемежая ноги, ибо ноги твои являлись тогда ногами многомиллионной многоножки — единого, бесконечно разнообразного организма, струящегося в ночной прохладе бездумно и как бы отдыхающего от более серьезной работы — работы духа.

Перейти на страницу:

Похожие книги