Ему хочется скорее приняться за работу, и, заканчивая письмо, он признается: «Эти три дня праздников, заниматься как-то совестно, а без дела скука. Сегодня нашел себе дела писать письма, а завтра начну опять работать, приятно и весело, и на душе легко, а без дела о! о! как оно нехорошо, нет ничего горше и хуже». И впечатление такое, будто, писав спи строчки, видел он перед собой образ маститого профессора Капитона Ивановича.
Да, гостеприимная Москва, с ее колокольными звонами, с ее семейными обедами, дворами и двориками, в которых так уютно себя чувствуешь, патриархальным укладом была ближе Шишкину, чем Петербург (про него говорили, и недаром, что это «город без историй», не имеющий ничего «оригинального, самобытного», «веками освещенных воспоминаний… сердечной связи со страною»). Да и что это за город? Люди словно чужие друг другу. Каждый замкнут в себе, каждый насторожен, подозрителен. Здесь спокойным себя чувствуешь, лишь занимаясь делом да увидавшись с близкими товарищами, которых, как и тебя, донимает премерзкая погода. А то изморось возьмется, а с нею у каждого горожанина (чего уж там говорить о приезжем) тоска да невыносимая скука начинается. Нет, трудно забыть хлебосольною и радушную Москву. Сколько в ней церквей да памятников исторических. А люди какие простые да откровенные. Верно, верно говорят, Петербург построен на сваях да на расчете. Здесь во всяком приезжем соперника видят. Не оттого ли в письмах из Петербурга проскальзывала у Шишкина именно эта нотка — нотка неприязни к петровской столице.
«Были мы сегодня на Адмиралтейской площади, — пишет он на масленицу 28 января 1858 года домой, — где, как вы знаете, цвет петербургской масленицы. Такая все дрянь, чушь, пошлость, и на эту-то пошлую катавасию стекается пешком и в экипажах почтеннейшая публика, так называемая высшая, чтоб убить часть своего скучного и праздного времени и тут же поглазеть, как веселится публика низшая. А нам, людям, составляющим публику среднюю, право, не хочется смотреть».
В праздничные дни работы останавливались, а без дела Шишкин не мог. Безделье мучило его. Противоречивые мысли рождались у него. Откровенный и прямой в общении, привыкший видеть в людях доброту и порядочность, он в столице соприкоснулся с миром иным, подчас чуждым ему. Интрига, зависть в кругу студентов Академии художеств задевали его, глубоко огорчали. Преподаватели были суховаты в общении, и одна надежда была — забыть обо всем, почувствовать свободу, выбравшись на природу. Но до лета было далеко. Не было и внимательного преподавателя, как Мокрицкий, здесь в Петербурге. Тот бы сразу понял причину переживаний и нашел бы чем утешить любимого ученика. Умный он человек. Аполлон Николаевич, жизнь испытал, все-то знает, только далече.
Немудрено, что в таких условиях работать тяжело, а то и просто руки опускались. Зиму работал-работал Иван Иванович, а получить большой серебряной медали не смог. Медали ему не дали. «…Профессор мой в недоумении, от моей картины он ждал лучше. И странно было, я и сам думал, что будет лучше — это просто незадача, — я бы теперь новую писал лучше, но уже времени нет — поздно.
Соперники мои торжествуют моей неудачей (вскользь замечу, что это общий недостаток художников, зависть), которых четверо.
А жаль, это экзамен самый важный и он бывает один раз в год. Следовательно, год потерян.
…Но вот и лето недалеко, постараюсь оправдать себя в глазах профессоров, мне предлагают ехать на лето на Валаам. Но не знаю, как кончится, туда бы недурно».
В письме Шишкин впервые упоминает о Валааме, еще не зная, какую роль сыграет в его жизни пребывание на этом острове, где которое столетие подряд жили монахи и куда со всех концов России устремлялись паломники.
Была и еще одна причина душевной смуты Шишкина.
Московская школа живописи, в которой большую роль играла натура, в те годы как бы вступала в схватку с академическими взглядами на пейзажную живопись («видопись»). Задачи Академии были несколько иными, и московское течение вызывало если не раздражение, то глухую неприязнь.
Если москвичи тяготели к изображению естества, неприукрашенной природы, находя в ней именно национальное, то петербуржцы требовали от видописцев доведения естества до установленных, выработанных годами канонов красоты. Понятно, какое отношение со стороны петербуржских профессоров могли ощущать на себе молодые художники — недавние выпускники Московского училища живописи и ваяния.
Под влиянием новых требований, а просто сказать по вынужденной необходимости, должен был придерживаться принятых канонов и Шишкин. Что это так, можно судить по двум его упоминавшимся здесь работам: «Вид в окрестностях Петербурга» и «Дубки под Сестрорецком», написанным в первые годы пребывания в Академии.