До революции он был графоманом и эпигоном, как многие. Подражал одновременно символистам и реалистам. Отрезвлен был отказом советской редакции опубликовать сочиненную им деревенскую повесть: «Нам нужен ржаной хлеб, а не сыр бри!». То была настоящая пощечина, сродни той, что отвешивали послушникам для достижения «просветления» учителя дзена. Зощенко и сам в юности составлял списки отживших понятий и умерших слов, суммировал претензии к переусложненным и манерным «властителям дум», искал – и не находил свой путь в литературе (а бумагу марал еще в гимназии). Есть железная закономерность в том, что обреченное социальное устройство неизбежно и окончательно «завирается» в собственной культуре – теряет ощущение реальности, прежде чем кануть в небытие (что называется, Господь разум отнимает). Поэтому символист Блок, прежде чем погибнуть, описал траекторию спуска от Прекрасной Дамы через Незнакомку до Катьки с «керенками» в чулке, а футурист Маяковский задолго до революции горланил «во весь голос» от имени улицы, что «корчится безъязыкая». Пройдя через фронт и великую гражданскую смуту, Зощенко осознал, наконец, что старого мира и его ценностей больше не существует. Если хочешь не выживать, а научиться жить в новых условиях, придется собраться с мыслями и немного подучиться.
Зощенке повезло, что в Петрограде он попал сперва в литстудии толковых и в меру современных профессионалов Чуковского и Замятина, а затем в самое талантливое молодежное литобъединение того времени – группу «Серапионовы братья», имевшую поначалу счастливый иммунитет к коммунистической пропаганде. Дюжину «серапионов» поддерживал и опекал влиятельный Горький, с ними возился и натаскивал их умница Шкловский, радикал и реформатор литературоведения XX века. В стране не хватало бумаги, и члены литобъединения читали свои произведения друг другу вслух. Завистники позже острили, что «серапионов» перевели и опубликовали за границей прежде, чем они успели что-либо написать. В этой остроконкурентной, голодной и хорошо разогретой творческой среде Зощенко вскоре сочинил устные «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова». Это монологи на том невозможном ломаном языке, которым пользовалась улица и который точнее всего передавал состояние умов и дел в стране. Зощенко прекратил стараться писать ЛУЧШЕ и начал писать ИНАЧЕ. То был выстрел в десятку! С выходом первой же книжицы в 1922 году Зощенко сделался самым прославленным и любимым народным писателем Совдепии. Перемолотое революцией, деклассированное и полунищенское население с ходу признало в авторе своего «братишку», цепные псы режима и будущие гонители унюхали «чуждый элемент» и «вражескую вылазку», а старая и новая интеллектуальные элиты восхитились точностью карикатуры на советскую действительность.
В нашей литературе издавна существовала традиция так называемого сказа (в русских сказках, у Лескова, Ремизова), сделавшаяся модной после революции. И похожие на зощенковских колоритнейшие персонажи неоднократно уже встречались (в творчестве Гоголя, Щедрина, Чехова). Но никогда прежде автор не сливался до полной неразличимости со своими литературными героями, авторская речь с их речью (как у Зощенко или Платонова). Читателям всегда было понятно, где кончается Гоголь – и где начинаются Рудой Панько и Селифан с Петрушкой. Чехов виртуозно передавал речь Злоумышленника или Приказчика, воспроизводил стиль малограмотных записей в «Жалобной книге», но у него и в мыслях не было отказаться от своего собственного языка. Булгаков не хуже Зощенки умел обыграть идиотизм современной обыденной речи, но сам-то хотел быть Мастером! И Маяковский издевался над своим Клопом и «совмещанами» извне. Феномен же Зощенко состоял в том, что язык и речь своих героев он принял, как единственно возможные, и пользовался ими всерьез!
Свой выбор и авторскую позицию Зощенко оправдывал так: «Уже никогда не будут писать и говорить тем невыносимым суконным интеллигентским языком, на котором многие еще пишут, вернее дописывают. Дописывают так, как будто бы в стране ничего не случилось. […] Обычно думают, что я искажаю „прекрасный русский язык“, что я ради смеха беру слова не в том значении, какое им отпущено жизнью, что я нарочно пишу ломаным языком, чтобы посмешить почтеннейшую публику. Это не верно. Я почти ничего не искажаю. Я пишу на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица. Я сделал это (в маленьких рассказах) не ради курьезов и не для того, чтобы точнее копировать нашу жизнь. Я сделал это, чтобы заполнить хотя бы временно тот колоссальный разрыв, который произошел между литературой и улицей». И так еще: «Я на высокую литературу не претендую!», «Фраза у меня короткая. Доступная бедным».