Таким образом, Зощенко не желал насмешничать, комизм являлся непроизвольным свойством химеричности послереволюционной жизни, не чуждой и самому Зощенко. Единственное преимущество автора состояло в том, что к тому времени в руках у него оказалось нечто вроде фотокамеры: он ее устанавливал, дожидался подходящей мизансцены, освещения и нажимал на спуск. Все сюжеты рассказов Зощенки 1920-х годов – это случаи из жизни, быт, документалистика. А их эстетические параметры возникают из-за многослойности и неоднозначности повествования. В первую очередь за счет умелой передачи писателем работы дремучего сознания и соответствующего речевого поведения, контраста намерения и результата – когда говорится одно, а рассказывается нечто совсем другое. Героям Зощенки всякий раз приходится изобретать с нуля способ рассказать простейшую историю. Отсюда эти заикания, повторы и непроизвольные отступления «двоечника» у классной доски, мучительно ищущего подсказку. Такой подсказкой становятся ошметки чуждой «господской» культуры, канцелярита, политической демагогии и т. п., отчего и возникает ощущение комизма – поскольку, чем позорнее и гаже ситуация, тем острее нужда в ее украшательстве. Звероподобные отношения в обществе преходящи, а нужда в самоуважении неизменна, в чем и состоит метафизическое оправдание ранних зощенковских рассказов: в способности писателя сочувствовать людям, почти утратившим человеческий облик. Причем не из чувства превосходства, а из солидарности. В результате – радикальный духовный выбор речевого уподобления своим героям определил характер писательского таланта Зощенки и его судьбу.
В конце 1920-х Шкловский так запечатлел Зощенко на пике его популярности в период нэпа (к 1930 году вышло около сотни больших и малых сборников его рассказов и повестей): «Зощенко – человек небольшого роста. У него матовое, сейчас желтоватое лицо. Украинские глаза. И осторожная поступь. У него очень тихий голос. Манера человека, который хочет очень вежливо кончить большой скандал. Дышит Зощенко осторожно. На германской войне его отравили газами. Успех у читателя еще не дал Зощенко возможности поехать лечить сердце. Набраться крови. Таков Зощенко в общем плане. Это не мягкий и не ласковый человек… Зощенко читают в пивных. В трамваях. Рассказывают на верхних полках жестких вагонов. Выдают его рассказы за истинное происшествие… Он имеет хождение не как деньги, а как вещь. Как поезд» (статья «О Зощенко и большой литературе»).
Культурный антипод Зощенко поэт Осип Мандельштам нежно любил его прозу и чуть позже писал: «Я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам или, по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду» (неподцензурная «Четвертая проза»).
Вдова погибшего Мандельштама, напротив, задним числом причисляла Зощенко к «прапорщикам революции» и весьма жестко оценивала его значение в отечественной культуре: «Чистый и прекрасный человек, он искал связи с эпохой, верил широковещательным программам, сулившим всеобщее счастье, считал, что когда-нибудь все войдет в норму, так как проявления жестокости и дикости лишь случайность, рябь на воде, а не сущность… На войне его отравили газами, после войны – псевдофилософским варевом, материалистической настойкой для слабых душ… Кризис мысли и кризис образования» (Надежда Мандельштам «Вторая книга»).
От себя добавим. Короткие рассказы Зощенко 1920-х годов – русский, и потому литературный, эквивалент кинокомедий Чаплина. Различий больше, чем сходств, но нерв чаплинских немых лент и зощенковских рассказов един: то же желание маленького человечка обрести место в большом мире, та же несуразность ситуаций, та же борьба лирических чувств и звериных инстинктов, те же поджопники. Чаплиновское кино уничтожил приход звука и цвета, зощенковскую прозу – огосударствление литературы. Лет десять – двенадцать каждый из них купался в своем искусстве как сыр в масле. Затем последовала расплата. Несправедливо, но иначе не бывает.
Разоружаться писатель начал еще в двадцатые годы. То, что ему хотелось высказать, не умещалось в формат короткого рассказа и куцые монологи межеумочных персонажей. Для начала Зощенко приподнял планку, ввел нового героя – полупролетария-полумещанина-полуинтеллигента, озабоченного не только удовлетворением первичных потребностей. Но дальше умозаключений, вроде «человек – это кости и мясо… Только что живет по-выдуманному», и этот герой не продвинулся. Так что изданные Зощенкой в 1927 году «Сентиментальные повести» лишь засвидетельствовали постепенную утрату автором веселости и бодрости духа не только в жизни, но и за письменным столом.