В России, как и везде, не могли не появляться люди, пытавшиеся либо вместить и примирить в себе созидательное и бунтарское начала (как Лев Толстой, с весьма переменным успехом), либо обыграть природу и историю на их же поле, играя «белыми» и опережая их всегда на один ход. Разве не Аристотелевой тернарной, зрелой традиции духовной нормы принадлежат Державин, Крылов, Карамзин, Грибоедов, Пушкин, Боратынский, Тургенев, Гончаров, Чехов, Бунин, Мандельштам, Ходасевич, Набоков, Бродский, Битов, наконец (и это только в словесности и пунктиром)? Да без такого «противовеса» не развиться бы и не удержаться в целости никакому Гоголю – этому ночному светилу русской литературы – с Достоевским вкупе и Цветаевой. Конечно, в действительности все намного сложнее, причудливее и неоднозначнее, но речь идет о «контрольном пакете» – об установке и доминанте. И в этом отношении А. П. Чехов, несомненно, «аристотелист» с позитивной жизненной установкой, прагматик, агностик и русский европеец, мещанин и горожанин в безоценочном смысле (оттого он так и ценим западным культурным миром, что воспринимается им не как экзотический «русский гений», а как «свой», не требующий дополнительных комментариев к переводу, как несдавшийся художник эпохи победившего бидермайера).
Но что, помимо физической конституции, прошу прощения за просторечие, заставило его врезать дуба в сорок четыре? Чай, он не Гоголь, не гибельный дуэлянт Лермонтов, не Надсон. Вопрос не праздный и не начетнический, с сектантским душком (как может показаться предубежденному или легкомысленному читателю). Отвергая его с порога, люди как бы говорят: оставьте нам наши болезни, в них наше оправдание, мы не хотим знать о них более того, что знаем. Не то Чехов, с поразительным бесстрастием, чтобы не сказать бездушием, пишущий в письмах то об одном, то о другом [курсивом здесь и далее выделены цитаты из писем А. П. Чехова]:
И это черта не Чехова-врача, а Чехова-писателя и мыслителя, наблюдателя, развившего свои аналитические способности уже в ранней молодости, двадцати с небольшим лет, до уровня удивительной прозорливости, граничащей с бытовым ясновидением, если позволительно так выразиться. Он мог ошибаться, как все, но еще скорее учился на своих и чужих ошибках. Так история с получением в 1887 году Пушкинской премии внесла некоторые коррективы в его представления о друзьях и дружбе, провал «Чайки» – о материале, из которого сделана слава, чтобы раскусить загадку характера Лики Мизиновой, ему понадобились не один год и целая вереница событий. А звук лопнувшей струны, которым обрывается его последнее, вершинное произведение (вместе с жизнью автора), он расслышал за пятнадцать лет до того, как это случилось. В письме 20.10.1888: «<…>
С какого-то времени будущее больше не было скрыто от него завесой: «Великие события застанут нас врасплох, как спящих дев» (записная книжка, лето 1897 года); он не сомневался, что они сметут описанный им, опостылевший вконец мир (что мир – всякий сколь-нибудь нормальный человек уже за полжизни надоедает себе до посинения, и Чехов здесь не исключение, см. об этом в главе «Домострой»), что лет через тридцать – сорок все будут работать, самодержавие рухнет. Он желал своей стране поражения в начавшейся на Дальнем Востоке войне («Литературное наследство», т. 87, с. 302), дядья его жены оказались на фронте, он и сам, написавший «Остров Сахалин», отправился бы туда военврачом, если бы не чахотка и созревшее к тому времени твердое намерение умереть (современники недвусмысленно свидетельствуют об этом, да и в письмах Чехова нет-нет да и проскользнет). А не можешь, не хочешь участвовать в судьбоносных событиях – освободи авансцену: закон един для всех. Но к этому мы еще вернемся. Пора приступать к делу.