В Алексее уживались нежность и жесткость, великодушие и скупость, невероятные полеты фантазии и бытовая приземленность. Он говорил, что понятием бессмысленного добра обязан няне. Та готова была всех укачивать на руках, лишь бы мир и покой. Его, пятидесятилетнего мужика, она, старенькая, укладывала со словами «Спи, Лешенька, спи» и подтыкала одеяло под пятки. Алексей переживал, что так и не навестил ее перед смертью, показывал Шуле письмо, где она звала его в деревню: «Поглядела б и померла в одночасье. Обещался ведь… Алеша, неужто ты меня бросил? Прилети скорее…»
Летное поле
«Ероплан вот ведь диковина…
Письмо твое получил посланное воздушной почтой.
Немало оно наделало шуму в наших глухих палестинах
Некоторые перепугались
особенно бабы
прибежали голые из бань
письмо упало в Видонях вечером в субботу часов в 7.
Поднял иван петров захаров
Публика почти вся уверена, что ты Федя был ероплане
если был, то и семью видел, мы все были на улице».
Зрелище голых баб, выбежавших в отцовском письме из бани при виде аэроплана, возбуждало естество и тормозило шаг.
На что только не клюнет неудовлетворенная чувственность! Даже в первом куплете гимна воздушного флота мерещится ему член, и совсем уж не к месту вспоминаются мраморные кудряшки в паху музейного микеланджеловского Давида.
Возвращаясь с собрания политруков, Федор Петров с тоской глядел на летное поле, простиравшееся не так уж и далеко. Три негодные машины, не налетавшие и пятой части положенных часов, застили вид. Они лежали на земле, не способные к лету и ждущие своей участи на списание.
«Нужно готовиться к тому, чтобы или быть командиром, или к демобилизации», — заявил на собрании заезжий товарищ. Вне армии приличных перспектив не дождаться. Надо служить. Бодрить себя песнею. Со времен Брусилы голос, осипший от громогласных речей, продолжал петь, но только внутри себя: «Мы никогда друг друга не любили… В своих сердцах привета не носили… И разошлись, как ночью корабли»…
Томными вечерами Федор Петров переписывал в тетрадку Есенина:
Хорошо бы, на стог улыбаясь,
Мордой месяца сено жевать…
Где ты, где, моя тихая радость –
Все любя, ничего не желать?
Гибель красивого поэта, выходца из деревни, он принял настолько близко к сердцу, что решил создать в культурно-просветительском отсеке эскадрильи есенинский уголок.
Слепой музыкант
Джеймс читал стихи — кажется, это был все тот же Йейтс, и Шуля, упичканная макаронами и упоенная вином, но при этом чертовски трезвая, мечтала о косяке. Как с этим делом обстоит в Ирландии?
— Есть потребность?
Шуля помялась:
— Ну, что вы…
Джеймс удалился. Худющий, прямой, с выступающим кадыком и волосами до плеч, он походил на индейца из документального фильма, который Шуле прислал американский родственник, помешанный на еврейской теме. При чем тут индеец? Оказывается, главным борцом за права индейцев стал австрийский еврей, бежавший от нацистов. Его в кино показывали. Запомнился кадр: старичок-грибок в шляпке и индеец в перьях ведут в прериях диалог о гражданских свободах…
— Пять лет тому назад мне удалили опухоль и выписали вот это, — сказал Джеймс, отдавая Шуле непочатую упаковку. — Однажды попробовал и чуть не спятил. Жуть. Словно бы я оказался запакованным внутрь непроницаемой оболочки…
— Такое бывает с людьми гиперответственными, которые никогда не теряли над собой управления, а тут вышли из-под контроля. И как же вернуться к себе?
Выпотрошив сигарету в золотую черепаху, Шуля смешала табак с растолченной травой пятилетней давности, затянулась.
— Меня поднял со дна «Титаник». И великий ирландский композитор Торла О`Каролан, слепец…
Затонувший лайнер сиял в полутьме. Тягучее соло арфы заряжало атмосферу. Разгоряченная ладонь шкипера заплыла в лагуну между грудей. Телу стало тесно в костюме, и Джеймс расстегнул пуговицы на зеленом Шулином пиджаке.
— Металлические струны ирландской арфы натянуты очень близко друг к другу, — бормотал он, пытаясь разомкнуть молнию на ее юбке, — и слепому музыканту было непросто найти нужную струну. Арфа — нелегкий инструмент, обычно Торлу сопровождал помощник.
Юбка упала на пол. Шуля переступила через нее ногами. В сильных руках Джеймса она казалась себе невесомой, уж точно легче арфы, которую носил за слепцом поводырь. Взгляд Джеймса опустел от страсти, слепые — сверхчувственны, их руки и губы знают тело на ощупь… Под «Прощание с музыкой» коленопреклоненный Джеймс вылизывал Шулины промежности. Монотонные звуки, монотонное продвижение языка вглубь скорее укачивали, нежели возбуждали.
— Не сменить ли пластинку?