Есть еще один поворот в этой сцене: Шолохов дает нам смерть глазами ребенка, подростка. Слезинки
у него в общем нет, ему лишь «страшно»7. Вот эволюция, совершившаяся и в русской истории и в русской литературе. Цена жизни и крови во время, описываемое Шолоховым, совсем иная, нежели во времена Достоевского. Но цепкость и жесткость взгляда, выцарапывающая из самой середки человека то, что он и сам о себе не знает, у Шолохова та же, что и у Достоевского.Это уже не передача плоти в толстовском – высшем для прежней культуры проявлении, это не отрезанная белая нога Анатоля Курагина на бородинском поле, над которой иронизировал В. Набоков, это другой уровень правды. И она была бы немыслима, конечно, без Толстого и Достоевского у донского писателя. Но шолоховское воссоздание «плоти» выглядит уж слишком отделенным от остального человека.
У Достоевского вокруг факта о д н о г о убийства, которое, правда, превращается в двойное, в «Преступлении и наказании» выстраивается вся композиция романа, решаются главнейшие для писателя и его героев вопросы философского и этического характера. Шолохов не может позволить такой роскоши остановки своего внимания на единичном события. Он знает
, что одним страшным эпизодом жизнь его героев не ограничится, снова и снова она будет требовать человека к совершению подобного противоестественного действия, не оставляя, подчас, никакой свободы выбора: или ты, или тебя. Как правило, в развитии своих героев он специально выделяет момент нравственного перелома при совершении такого (первого) акта – Григорий в сцене убийства австрийского солдата на фронтах первой мировой войны (крайне любопытно, что Шолохов перед этим дает параллель, связанную с изображением переживаний Григория по порезанным во время сенокоса утятам), Андрей Соколов, задушивший потенциального предателя (не менее важно, что Шолохов это показывает это происходящим в храме, куда ности; гораздо более страшными для художника выглядят слезы взрослых, не справляющихся с обрушившимися на них всех, взрослых и детей, испытаниями запредельной силы.С другой стороны, фиксация образа ребенка у Шолохова как надежды и перспективы разворачивания жизни, слабой мечты на возрождение хоть каких-то ростков будущей гармонии и в «Тихом Доне», и в «Судьбе человека», очевидно привязаны в большом времени русской культуры именно к Достоевскому, к его формуле. Но об этом ниже.
загнали пленных красноармейцев, – ниже мы остановимся на этом эпизоде именно в связи с именем Достоевского). Но это (совершение первого
убийства) лишь эпизод, одна из частей их физического и духовного опыта, которым не исчерпывается их более серьезная «сшибка» с бытием. Другими словами, если для сознания героев Достоевского убийство другого человека – это предельный (и завершающий) по своей смысловой значимости эпизод их жизни, меняющий в корне всю совокупность дальнейших действий и душевного развития, то у героев Шолохова – это та часть, которая не загораживает общую картину действительности, где страх и страдания, связанные с убийством других людей, не являются критически важными для надличной целостности жизни.* * *
И одного и у другого писателя люди, показаны заходящими за ч е р т у, находящимися на краю б е з д н ы, преступившими грань нравственности и человечности в самом прямом смысле. По содержанию их поступков, силе переживания жизни, отражению потрясений бытийными коллизиями громадного масштаба, – не обращая внимания на конкретные сюжетные перипетии произведений писателей, на генезис их героев, содержание их существования в тексте (в одном случае предельная обращенность к анализу психического, в другом – устремленность к анализу вхождения людей в исторический процесс), – это герои одного м а ш т а б а. Это трагические
герои трагических переломных этапов развития России. Понятное дело, что конкретная социальная драматичность отличаются у Шолохова и Достоевского, понятно, что их эстетики совпадают лишь в малых своих частях, но с онтологической, философской точки зрения они крайне близки друг к другу.