Читаем Шолохов. Незаконный полностью

Ермолаев тоже был казачьего происхождения: родился на Нижнем Дону в семье бывшего казачьего офицера, а во время Отечественной вместе с отцом вступил в фашистскую армию. После окончания войны Ермолаев сумел избежать принудительной репатриации в Советский Союз. Большую часть жизни занимался исследованиями шолоховского творчества и версию о плагиате считал смехотворной.

* * *

Верность Шолохова однажды сделанному выбору в пользу большевиков по сей день вызывает вопросы: как настолько «белый» роман мог написать «красный» автор?

Но почему он красный, отвечено уже в «Тихом Доне».

Помимо того, что, за редчайшими исключениями, большевики там выписаны вполне себе зверски, есть в романе и другое, не менее важное.

Мелехову от природы ненавистно любое чванство. Он по-настоящему демократичен, не ставит себя выше кого бы то ни было, но и унижения – не прощает. Тут есть тень от однажды обронённой Шолоховым фразы, тогда показавшейся таинственной: «Я никогда не забуду о том зле, что причинили моей матери помещики Поповы».

Мы теперь знаем подоплёку этой истории, но вообразите себе, что думал по этому поводу сам Шолохов: его мать сдавали с доплатой в другие руки, как скот. Он не простил Поповых и не мог принять барства ни в каких формах.

Первое унижение Григорий Мелехов переживает, ещё когда проходит воинский осмотр.

«Группа офицеров задержалась около казака, стоявшего рядом с Григорием, и по одному перешли к нему. <…> Пристав мизинцем и большим пальцем, осторожно, точно к горячему, прикоснулся к тряпке с ухналями, шлёпая губами, считал.

– Почему двадцать три ухналя? Это что такое? – он сердито дёрнул угол тряпки.

– Никак нет, ваше высокоблагородие, двадцать четыре.

– Что я, слепой?

Григорий суетливо отвернул заломившийся угол, прикрывший двадцать четвёртый ухналь, пальцы его, шероховатые и чёрные, слегка прикоснулись к белым, сахарным пальцам пристава. Тот дёрнул руку, словно накололся, потер её о боковину серой шинели; брезгливо морщась, надел перчатку.

Григорий заметил это; выпрямившись, зло улыбнулся. Взгляды их столкнулись, и пристав, краснея верхушками щёк, поднял голос:

– Кэк смэтришь! Кэк смэтришь, казак? – Щека его, с присохшим у скулы бритвенным порезом, зарумянела сверху донизу. – Почему вьючные пряжки не в порядке? Это ещё что такое? Казак ты или мужицкий лапоть?.. Где отец?

Пантелей Прокофьевич дёрнул коня за повод, сделал шаг вперёд, щёлкнул хромой ногой.

– Службу не знаешь?.. – насыпался на него пристав, злой с утра по случаю проигрыша в преферанс».

Не столько даже брезгливость офицера, прикоснувшегося к руке казака, могла ранить Мелехова, сколько унизительное положение его отца, которому пришлось, преодолевая болезненные ощущения, щёлкать хромой ногой.

Случай тот был не единственный, а, увы, обычный. Господская снисходительность – то, с чем Мелехов жить больше не хотел никогда. То, что Аксинью совратил офицер, помещичий сын Листницкий, стало не только человеческим, но ещё и социальным унижением. И мелеховским, и шолоховским.

«На крыльце Григорий достал со дна солдатского подсумка бережно завёрнутый в клеймёную чистую рубаху расписной платок. Его купил он в Житомире у торговца-еврея за два рубля и хранил как зеницу ока, вынимал на походе и любовался его переливчатой радугой цветов, предвкушал то восхищение, которое охватит Аксинью, когда он, вернувшись домой, развернёт перед ней узорчатую ткань. Жалкий подарок! Григорию ли соперничать в подарках с сыном богатейшего в верховьях Дона помещика? Поборов подступившее сухое рыдание, Григорий разорвал платок на мелкие части, сунул под крыльцо».

Революция и Гражданская вскрыли давний уже раздор. Москалям и евреям подчиняться не хочется, но и этой снисходительной сволочи – тоже невыносимо. Те хоть товарищами себя кличут, а эти как были, так и остались – господа.

Первые же столкновения с Красной армией поражают повстанческого командира Мелехова.

«Вскоре показались редкие цепи красных. Григорий развернул свою сотню у вершины лога. Казаки легли на гребне склона, поросшего гривастым мелкокустьем. Из-под приземистой дикой яблоньки Григорий глядел в бинокль на далёкие цепи противника <…> И его и казаков изумило то, что впереди первой цепи на высокой белой лошади ехал всадник, – видимо, командир. И перед второй цепью порознь шли двое. И третью повёл командир, а рядом с ним заколыхалось знамя. Полотнище алело на грязно-жёлтом фоне жнивья крохотной кровянистой каплей.

– У них комиссары попереди! – крикнул один из казаков.

– Во! Вот это геройски! – восхищённо захохотал Митька Коршунов.

– Гляди, ребятки! Вот они какие, красные!»

Одновременно с этим у Мелехова копится раздражение порядками в белой армии.

«Да потому, что я для них белая ворона. У них – руки, а у меня – от старых музлей – копыто! Они ногами шаркают, а я как ни повернусь – за всё цепляюсь. От них личным мылом и разными бабьими притирками пахнет, а от меня конской мочой и по`том. Они все учёные, а я с трудом церковную школу кончил. Я им чужой от головы до пяток.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
Жертвы Ялты
Жертвы Ялты

Насильственная репатриация в СССР на протяжении 1943-47 годов — часть нашей истории, но не ее достояние. В Советском Союзе об этом не знают ничего, либо знают по слухам и урывками. Но эти урывки и слухи уже вошли в общественное сознание, и для того, чтобы их рассеять, чтобы хотя бы в первом приближении показать правду того, что произошло, необходима огромная работа, и работа действительно свободная. Свободная в архивных розысках, свободная в высказываниях мнений, а главное — духовно свободная от предрассудков…  Чем же ценен труд Н. Толстого, если и его еще недостаточно, чтобы заполнить этот пробел нашей истории? Прежде всего, полнотой описания, сведением воедино разрозненных фактов — где, когда, кого и как выдали. Примерно 34 используемых в книге документов публикуются впервые, и автор не ограничивается такими более или менее известными теперь событиями, как выдача казаков в Лиенце или армии Власова, хотя и здесь приводит много новых данных, но описывает операции по выдаче многих категорий перемещенных лиц хронологически и по странам. После такой книги невозможно больше отмахиваться от частных свидетельств, как «не имеющих объективного значения»Из этой книги, может быть, мы впервые по-настоящему узнали о масштабах народного сопротивления советскому режиму в годы Великой Отечественной войны, о причинах, заставивших более миллиона граждан СССР выбрать себе во временные союзники для свержения ненавистной коммунистической тирании гитлеровскую Германию. И только после появления в СССР первых копий книги на русском языке многие из потомков казаков впервые осознали, что не умерло казачество в 20–30-е годы, не все было истреблено или рассеяно по белу свету.

Николай Дмитриевич Толстой , Николай Дмитриевич Толстой-Милославский

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Публицистика / История / Образование и наука / Документальное