– Потом Николай ушел, – криво ухмыльнулся Лермонтов, – сказал, что я стал окончательно бешеным. А я сел дописывать.
– Что дописывать? – медленно спросил Монго, поднимая взгляд на друга. – Ты же уже дописал!
– Как оказалось, то была лишь первая из двух частей, – со слабой улыбкой пояснил корнет. – Сначала мне почудилось, что все уже сказано, но потом, после того, как я выдворил Николая, я понял, что должен закончить начатое.
– Ты о чем сейчас вообще, Мишель? – сухо уточнил Столыпин.
Он как-то весь разом подобрался, словно от ответов Лермонтова зависела и его судьба тоже.
– Ты дописал… стих про смерть Пушкина? – осененный догадкой, спросил Уваров.
Монго резко повернулся к спутнику.
– Догадливый мой друг Петр, – рассмеялся корнет. – Ужель мы с Раевским и для вас двоих приготовили по копии – я сказал, что вы будете, и он охотно помог. Возьмите, на столе! Хотел бы я, чтоб вы их прочитали… прямо сейчас…
Новый приступ кашля не позволил Монго сказать, что он хотел. Тихо ругаясь себе под нос, Столыпин быстро подошел к столу и взял одну из двух стопок листов, приготовленных поэтом. Окна были закрыты, чтобы сквозняк ненароком не смахнул труд двух литераторов на пол. Уваров не спешил; медленно он подступил и замер рядом с Монго, точно опасался, что если взять листы со стола и начать чтение, то пути назад уже не будет.
Столыпин читал, едва заметно шевеля губами, и с каждой секундой выражение его лица все сильнее выдавало беспокойство. Одолеваемый любопытством, Уваров все же взял рукопись со стола и тоже углубился в чтение.
Первые 56 строк были уже знакомы и пронеслись перед взглядом скорейшим образом, но на 57-й Петр Алексеевич «споткнулся», поскольку не сразу поверил своим глазам. Перечитав, Уваров понял, что не ошибся, и его тут же накрыло холодной волной страха.
«Да ты, верно, и впрямь не в своем уме, Мишель…»
Сама по себе 56 строчка –
Теперь же за строкой про печать на устах следовали еще шестнадцать, одна ярче другой:
Уваров, прочтя новую версию поэмы до конца, шумно втянул воздух ноздрями. Петру Алексеевичу и прежде казалось, что Лермонтов играет с огнем, теперь последние сомнения отпали: поэт не просто
«Этот «пожар» пока еще не разгорелся во всю силу, но на столь благотворном топливе, надо думать, вскорости запылает ярче солнца…»
– И сколько копий вы уже сделали? – спросил Монго, отвлекая Петра Алексеевича от мыслей. – Не только ведь для нас?
– Четыре, – подумав, ответил Мишель. – Ну, может быть, пять. Или шесть… Но вряд ли больше шести.
– Ты что же, смеешься надо мной? – холодно уточнил Столыпин. – Напрасно… Ведь очень может статься, что вскорости, кроме твоих самых ближайших друзей, у тебя не останется союзников ни в Петербурге, ни в Москве.
– А пусть даже и так, Монго, – отмахнулся Лермонтов. – Те мне не союзники, кто не готов вместе со мной подняться на баррикады и во всеуслышанье озвучить правду.
– Правда ли это?
– И ты туда же? – взвился Мишель.
Мгновение назад он выглядел донельзя усталым. Сейчас же в нем пылала страсть, подогреваемая гневом.
– Ты сам не хуже моего знаешь, что привело к этой… ужасной дуэли! Вечные анонимные посланья про «рогоносца», вечные шепотки за спиной… Такой молвы никто бы не стерпел! А ведь шептали обо всяком – не только про Дантеса, но про самого царя…
– Да все это известно, – перебил его Столыпин. – И каждый слышал. Но если каждый слух будет приводить к дуэли, то скоро на светских раутах воцарится тишина не из приличия, а оттого, что некому будет и слова молвить!