– Боярышня, ягодка ты наша! К батюшке… скорее! Велели вас доставить… мигом, говорит, подай сюды, не то ноги всей дворне поотрываю! А сам такой чудной, то ли серчает зело, то ли хворью какой мается, сердешный! Даже чарки с утра не принял…
– Да ну? – улыбнулась Катя. – Коли и чарка не в радость, значит, в самом деле спешить надобно!
– Да кабы ж не ты, коза бесстыжая, так родитель твой, горемычный, жил бы горя не знамши! – тут же вступилась за хозяина Федотовна, любившая и жалевшая его за слабость характера.
Катя поправила на голове венчик, вдела в уши длинные серебряные сережки и с усмешкой глянула на кормилицу.
– Курица ты у меня, мамушка! Одно слово, курица, дальше своего носа ничего не видишь. Я, конечно, заноза и то разумею, но чую – есть у батюшки другая и немалая забота… Палашка, пошли!
– Ты там потише, дитятко… с отцом-то, паси Бог, не куролесь! Хотя б единый разочек пред ним смиренною явись! – слезно запричитала Федотовна. – И засеменила вслед за ними, в тщетной попытке разжалобить строптивицу. – Уж пожалей ты его, горемыку…
После разговора с Главным дьяком Петр Афанасьевич так испугался, что едва снова не кинулся за советом к боярину Салтыкову, коего не без основания числил мужем великого ума и прозорливости, но, слава Те Господи, вовремя одумался. Ибо одно дело довести до нужных ушей о Борискиных проказах, от коих много чего дурного произойти может, и иное дело выложить о личном поручении Андрюхи – следить за австрийским шишом. К чему тут придерешься? На то и Посольский приказ, чтобы за шпигунами приглядывать. А уж о том, что велено поближе принюхаться, в доверие войти, чуток не в семью принять, так об этом и подавно лучше до поры до времени помалкивать, тем паче о Катьке… об этом даже вспоминать было как-то особенно неприятно. А каково слушать? И ведь как старался, сквернавец… распелся, аки соловей по весне!
– …В знак нашей особой признательности и расположения решили мы доверить тебе, батюшка Петр Афанасьич, дело одно сугубое, много для нас значащее, поелику ведаю – не подведешь…
Петра Афанасьевича даже трясти начинало, стоило ему вспомнить свой разговор с дьяком. Это же надо, столько криводушия, а?! Что б тебя перекосило, старого черта!
– …твоя Катерина девица умная, разворотливая, ты, Петр Афанасьич, и ворохнуться не успеешь, как она из того пана все его тайны выудит – пусть только ее увидит! Поляки до женской красы, ух, как падки…
Хотелось Вельяминову послать паскудника дьяка куда подальше, аж руки чесались. Да что тут поделаешь? С начальством не поспоришь, воля вышестоящих – закон. Говорили они долго, ходили вокруг да около, прощупывая друг друга, и ушел Вельяминов, перепуганный аж до одури, понимая, что далеко не все поведал ему Щелкалов.
Домой вернулся сам не свой, испуганный, злой на себя, на весь свет, особенно на сыновей, от коих проку, аки с козлов молока. Только под ногами путаются – кобели скудоумные! Поэтому он тут же, пока не остыл, вызвал бездельников и велел им завтра же убраться куда подальше – хоть на охоту.
– Собирайтесь затемно, так чтоб к утру и духу вашего тут не осталось! С сестрою об сем речей не вести, и Боже вас упаси взять ее с собою! Буде же ослушаетесь – пеняйте на себя! На сей раз не спущу!
Охоту братья любили, отца же давно не видели в таком великом пыхе, а потому, не вдаваясь в причины, сочли за лучшее не перечить.
Спал Петр Афанасьевич в эту ночь плохо, зато многое обдумал, а поднявшись, отложил все дела и велел звать дочь. Вот с этой будет трудно, у нее-то ума хватает – сразу сообразит, что к чему. Он вздохнул, зябко кутаясь в старенький, подбитый мехом кафтан. Мех поистерся, но для дома кафтан еще годился, да и мерзнуть-то было не с чего, печи давно протопили, и теперь к ним было не притронуться. Но когда Петр Афанасьевич волновался или тяготился предстоящим разговором, ему всегда становилось зябко, сколько ни топи, даже в мороз кидало, точно кто снегу за шиворот сыпанул. Эх, виданное ли дело, девку в шпигунские дела путать! Как ей об этаком паскудстве поведать? Даже язык немеет…
Петр Афанасьич застонал и, запустив руку за ворот рубахи, яростно зачесался. Еще и эта чесотка, аки у пса шелудивого! И так всякий раз, стоит ему струхнуть, – нешто это жизнь? Он обреченно вздохнул, немного побродил, натыкаясь на лавки, потом напился у стола холодного квасу и снова вернулся на свое место, возле печки.
И как оно получилось, что и его в сие паскудство затянули? Эх, да не в том дело… как теперь Катьке объяснить, вот в чем горе! Как начать и то не знаешь… разве что взять да всю правду разом и выложить? Все одно, утаить не получится…
Заслышав за дверью легкие, торопливые шаги дочери, Петр Афанасьевич огорченно покачал головой. Ну, коза неуемная! Осемнадцатый год уж пошел, а двигаться плавно, степенно, как девице положено, так и не научилась. Шаги замерли, послышались тихие голоса, шепот – опять с девками языками зацепились…
– Входи уж, коли пришла! – ворчливо подал он голос. – Чего под дверью-то шушукаться? Небось не маленькая, да и я не глухой!