— Здорово! — даже засмеялся. — Ей-богу, здорово! Хотя и черный, как сатана.
Смаковал кофе и рассказывал. Я понимал, что рассказывает опять-таки не Егорушка, а Егор Петрович.
— Я ленинградец. Литейщик. А литейный цех, я вам доложу, это… — поискал определение и не нашел. — На заводе каждый вам скажет, что я в этом кое-что смыслю. Берешь, знаете, неуклюжую чурку и делаешь из нее отливку, но какую! «Ювелирная работа!» — говорит начальник цеха. А он у нас и сам из мастеров мастер. На похвалу скуп, а мне не раз говорил: «Ты, Егор Петрович, художник в своем деле». Некоторые так себе представляют: литейный цех — дым, смрад, грязная работа… Глупости! Грязной работы на свете нет. Если ты свое дело уважаешь. Правильно я рассуждаю? Однако же горячая работа — и вот простуда за простудой. Дают себя знать окопы в болотах под Великими Луками. Оттуда и ревматизм, и лысина, и музыка в груди. Не та, о которой я в юности мечтал. Ох, и пел же я! В фабзавуче меня Лемешевым звали… Тенор! Слышали, Алексей Павлович сердится: «Ох, задам я тебе… Кавалер, повеса, баламут, зубоскал». Ну еще эта «словесность». Володя уверен, что насквозь меня видит. А оно не так уж все видно. Не люблю рассказывать. А вам скажу, — под такой момент встретились. Лежу раненый, а все вокруг — мертвые. Похоронная команда тащит трупы к братской могиле. Кто-то таки разглядел. Кричит: «Живой!» А я — ни голоса, ни движения. В госпитале тоже… Меня уже в коридор вынесли, с головой накрыли. На рассвете санитарка чуть не сомлела: «Воскрес!» Заштопали. Я еще два года воевал. Еще десять раз гибнул и воскресал. И не было такого дня, чтоб я самому себе не давал клятвы: если выживу, буду веселый. Смолоду недосмеялся — возьму свое. Радость ли, горе ли, здоров ли, болен — все со смехом. В старости и умирать буду весело. Закажу музыку — не ту, похоронную, а такую, чтобы люди шли и улыбались: «Это же Егор Петрович! Наш Егорушка штуку выкинул!» О-о! Многие думают: ветер в голове. Никакого ветра — я живу. Я не закопан. Вы понимаете?
— Понимаю, Егор Петрович.
Я заказал еще кофе. Теперь Егор Петрович первый вылил коньяк в чашку.
— Может быть, это смешно, — сказал он, — но я никогда не пил черного кофе. Да еще с добавкой.
Он засмеялся и на какую-то минуту стал Егорушкой. Но потом снова заговорил Егор Петрович.
— Врачи мне говорят: надо менять климат. А может, лучше было бы поменять и судьбу? Может, я заслужил? Жена умерла пять лет назад. Дитя блокады, какое уж там здоровье? Я ее на руках носил. Сын в армии. У него уже и девушка есть. Могу десять климатов сменять. Вольная птица. Но со мной мать живет. И никуда из Ленинграда не хочет, потому что там моя сестра с детьми. А сестра не имеет возможности взять мать к себе — тесно. Вот вам еще один узелок! А с другой стороны, что мне, литейщику, в этом благословенном городе делать? Шницеля выливать? Еще один узелок. И вообще я невезучий. Вот, скажем, день рождения. У людей как у людей. А я родился двадцать девятого февраля… Выходит, что день рождения — раз в четыре года. А все-таки всем чертям назло буду веселый.
И нахмурился.
Мы вышли на бульвар.
Я не стал утешать Егора Петровича и давать ему советы. Чувствовал, что в эту минуту никакие слова и утешения ему не нужны. Да и слишком легко мы беремся — на словах — развязывать чужие узелки.
Мы ходили вдоль берега, провожали глазами празднично-белый величавый лайнер: маленький буксирчик выводил его из порта. Буксирчик сердито покрикивал, а великан покорно молчал. Моська не только лаяла на слона, но и вела его на поводке кормой вперед. И так бывает. Видно, нынче не та моська, не тот слон… На рейде буксирчик повернул великана носом к морскому простору и еще раз тявкнул: гляди, мол! Но тут морской богатырь басистым гудком отогнал от себя надоедливого водяного жучка и двинулся к Севастополю.
— Скажите, пожалуйста, — тихо заговорил Егор Петрович, — может такое произойти? Был я вчера у врача. На консультации, в тубкорпусе. Только взглянул на нее — и не вздохнуть. Какое лицо! Глаза… Не красавица, нет. Повеяло такой добротой, лаской. Уставился на нее и не слышу, о чем спрашивает. Потом все-таки уразумел что-то, отвечаю, но как? Вдруг заикаться стал. Не вру — заика, и все! Она спрашивает: «Давно это у вас?» Хотел сказать: «Как только взглянул в ваши глаза». И все смотрю, смотрю на нее. Если б не стыдно было — заплакал бы. Что со мной случилось? — Егор Петрович провожал взглядом уже далекий пароход. Я впервые видел его охваченным смятением, какой-то неловкостью. Казалось, он с удивлением прислушивается к самому себе.
— Кто я для нее? Что я для нее? Это было вчера… С той минуты только ее и вижу. Под платаном сейчас стоял и, дурак лысый, представлял: вот она подходит ко мне, гуляем, разговариваем. Приворожила? Когда я в книжках об этом читал — не верил.
Он деланно засмеялся.
Вечерело. Мы направились к больнице.
Уже когда подходили к своему корпусу, я сказал: