Теперь я принялся мучительно раздумывать, какой путь мне избрать. Думал я и о том, в какое время суток следует бежать, чтобы дать себе как можно большую фору. Время между побегом и моментом обнаружения моего отсутствия должно быть максимально большим, меня не должны хватиться сразу. Надо было продумать все мелочи. После всех этих раздумий мне в голову вдруг пришел великолепный план: нельзя идти туда, где меня, скорее всего, будут искать. Уходить надо в противоположном направлении. Нельзя было уходить по дороге через холодные горные районы, в опасную область на границах между Румынией, Венгрией, Австрией и оккупационными зонами. Этой опасности мне хотелось избежать. Там очень легко погибнуть. Это был действительно очень опасный прямой путь, полный ловушек и неожиданностей. На этом пути меня просто разорвут пущенные по следу собаки. Нет, я выберу направление, где никому не придет в голову меня искать. Надо идти в направлении Констанцы, к Черному морю, попытаться проникнуть на пароход и пересечь Средиземное море, а оттуда, если повезет, попасть в Америку. Мне надо было лишь оторваться от русских. К тому же я знал, что в Констанце сходятся многие морские пути. Самое главное — уйти от русских, тогда передо мной откроются какие-то новые возможности. Здесь, конечно, у читателя может возникнуть вопрос: а чем ты собирался все это время питаться? Этим вопросом я в то время даже не задавался, ибо тогда я бы вообще не решился на побег. Единственной моей опорой было мужество и непреклонная воля преодолеть все трудности и препятствия. Я решил бежать через один-два часа после вечерней переклички. Все уснут, и я получу фору длиной в ночь. Я был готов к побегу. Но его все же пришлось немного отложить.
Так случилось, что мои первоначальные планы оказались вдруг перечеркнутыми: утром 2 марта обнаружилось, что на месте нет трех наших товарищей! Они меня опередили! Они решились на побег первыми! Три товарища, от которых я меньше всего ожидал такой дерзости. Теперь мне пришлось притвориться всем довольным и равнодушным. Я ошибся. Надо признать, что я плохо понимаю людей, я оказался ненаблюдательным и нерасчетливым. Можно считать, что под моими ногами обвалилась первая опора. Реакцию русских на побег нетрудно себе представить: усиление патрулей, постоянный надзор со стороны русских солдат и немецких полицейских. За попытки к побегу нам грозили жесточайшими карами, наказание полагалось даже в случае малейшего подозрения. Для меня это означало, что фора сократится с целой ночи до пары часов. Если же случай будет не на моей стороне, то у меня может не оказаться даже и этого. Ночные переклички проводили нерегулярно и неожиданно, часто среди ночи.
Гораздо хуже всех этих новых трудностей был трусливый страх товарищей, опасавшихся потерять свое жалкое благополучие и принявшихся внимательно следить за всяким, кто пытался отделиться от общей массы. Стоило кому-нибудь задержаться с явкой в барак на четверть часа, как среди боязливых пленных начиналась паника. Многие были готовы донести лагерному начальству об опоздании. Стоило комуто сделать несколько шагов к воротам, чтобы просто размяться, как в помещении тотчас стихал храп и наступало напряженное молчание, которое вновь сменялось храпом, как только дверь хлопала второй раз. Собственно, и сон был наполнен трусливыми предчувствиями, отравлен трусостью и малодушием. Словно жабы лежали они на полу, и меня просто тошнило от их подлой трусости. Конечно, им приказали внимательно следить друг за другом и предупредили, что если кто-то снова сбежит, то отвечать за это придется всем. И им стало страшно, они и в самом деле испытывали страх, унизительный страх, помогавший им сохранить спокойствие, как жабам в стоячем болоте. Хитростью и коварством защищали они свое болото. На полу лежала орда доносчиков, готовых на любую подлость и низость. Ах, как все это было противно, мелко и отвратительно! Не было даже проблеска светлых мыслей, не осталось ни сил, ни порыва к сопротивлению; не было больше чувства локтя, чувства товарищества, никто не желал удачи тем смельчакам, которые решились взять в свои руки собственную судьбу. Почему они не думали об этом, засыпая по ночам? Почему они не могли просто не заметить, если кто-то тихо встал и пошел к выходу? Почему это не приходило им в голову? Разве не самое подходящее время — время смены караула? Разве не могли бы они сказать, что да, кто-то вышел из помещения пять минут назад, но они думали, что он пошел в туалет? Если бы охрана не обнаружила его там, то разве это усугубило бы их вину? Почему они так не думали? Почему они портили мне жизнь, почему я должен был измышлять всякие хитрости против них, против моих товарищей? Этого я не знаю. Это было отвратительное, мерзкое чувство. Я был одинок, но мне было совершенно ясно одно: мне не понадобятся все мои десять пальцев, чтобы сосчитать дни до моего побега.