И все стало нормально. В один миг. Все, черт его дери, стало — нормально!
Его новое переживание оглушило, вывернуло наизнанку, перетряхнуло все, что он собой представлял. И руки эти, и то, как они прикасаются к нему, и еда, и одеяла, и таблетки, и тепло – все это слилось, стало чем-то единым, чем-то, принадлежащим ему…
Он встал на ноги. Он вышел из этого подвала. Увидел небо. У него снова была жизнь. Те, первые дни, пылились еще на задворках памяти. Хранились, как хранятся первые детские неуклюжие каракули в семье великого живописца.
Они никогда ему это не вспоминали, а он никогда не забывал. Только и всего. Так что сейчас, сегодня, он понимал Ковальски очень хорошо. У каждого свой «бокс», и каждому нужна своя помощь. Тогда, в его прошлом он получил то, что его спасло. А теперь мог бы, по меньшей мере, ответить тем же.
Лейтенант перевернулся на бок и улегся удобнее, вытягиваясь во весь рост, и уставился на оранжевые отсветы пламени. Весь мир имел такой вид, будто Ковальски теперь глядит сквозь полупрозрачный лепесток тигровой лилии — расцвеченный золотом и охрой, затемненный патиной в углах. Теперь у лейтенанта было время обращать внимание на эти детали. Прежде все эти красоты существовали для него где-то в ином измерении. Не было возможности, не было времени глядеть по сторонам. Он сознательно забил себя работой, не оставлял ни одной свободной минуты, потому что, когда она была — прав был Блоухол — было больно. Было пусто. Было съедающее ощущение того, что с ним что-то не так. Все люди, как люди, а он… Он что-то другое.
Дело было и в Дорис, и одновременно с тем – не в ней.
Дело было, похоже, в нем самом.
Он не мог назвать себя одиноким. У него были друзья. Был Шкипер, который никогда бы его не бросил, был легкий в общении и всегда доброжелательный Прапор, был Рико, готовый поделиться последним. Они были его друзьями и его семьей, и Ковальски не ощущал пустоты внутри, когда думал об этих понятиях. Да, они достаточно сильно отличаются друг от друга, чтобы он мог бы прибавить к списку плюсов еще один — полное взаимопонимание. Но он все же не мог бы сказать, что ему не с кем поговорить — с тех пор, как в его жизни появилась Ева, было всегда. Они могли обсудить все, что угодно, без каких-то ограничений. Ева охотно бодалась с ним в дискуссиях, как конкретных, так и отвлеченных, и эти беседы вносили в его жизнь приятное разнообразие. В его не такой уж скверной жизни не хватало только одного вида социальных связей, которые стараются завести люди. Но это была скорее его вина, нежели вина прочих. Да, конечно, ему хотелось, чтобы его любили — но дьявол побери, это… Он мог бы это получить. Если бы было все равно, от кого, и вопрос стоял бы только в факте получения. Он мог бы — такие вещи всегда можно обрести, если постараться. Это он сам уперся лбом, не смотрел ни на кого, кроме одной-единственной, и даже где-то в глубине души считал себя неоспоримо правым. Ему казалось, это и есть настоящее чувство — когда ты выбрал и не оглядываешься по сторонам, хотя этот мониторинг окружения и мог бы помочь. Но он сам сознательно отказался от этого — ему стоило лишь постараться, чтобы привлечь внимание кого-то еще, кроме Дорис, но он не пожелал стараться. Ему это было неприятно, и хотелось, чтобы чудо произошло просто так. Он совершит шаги навстречу чужим пожеланиям – но потом, после, когда уже точно будет знать, что он не один…
Ковальски закрыл глаза, но все равно видел оранжевое мягкое свечение пламени. От него — как и от правды — не спрячешься. Даже внутри самого себя.
Не так уж ему все это было нужно. Вся эта розово-сахарная пыльца купидонов, все эти знаки внимания. Он самодостаточный человек. Он ценит свою свободу. Он не захотел бы потерять ее ни в каком из проявлений. Свободу делать, что он считает нужным. Свободу перемещений. Свободу от условностей социума. Он готов был терпеть эти лишения только потому, что вместе с ними мог бы получить и то, чего ему так остро недоставало и из-за чего разрасталась эта внутренняя пожирающая его пустота.