Правда, на нашей горе мы уже и забыли о запросе, посланном в Алтайский заповедник. Обо всем забыли, вечеряя у костра возле зимовья, спускаясь к истоку речки на рыбалку, озирая с вышки байкальские просторы, собирая цветы на ручье, пережидая грозы… Мы даже гостей там принимали. Однажды к нам на гору взошли давшинцы: Лида Меньшикова с сыном Игорем и дочкой Олей, а с ними и художник Бадма Холхоев, приехавший в заповедник на работу – не картины писать, а тропы чистить, дрова колоть. Хотя и картины он писал. К нам на гору и пожаловал с мольбертом. Я встречал их на реке, и мы к ужину наловили порядочно хариусов. Особенно удачливым рыбаком оказался Игорек. И на горе мы жарили рыбу на рожне, ели горячие спинки, обжигаясь, облизывая пальцы, пили крепкий чай. Дети громко перекликались, смеялись, гонялись друг за другом. Бадма забрался на вышку, установил там на дощатой площадке под навесом, крытым корой, мольберт и писал Давшинскую бухту.
По утрам нас всегда встречал орлан-белохвост, он сидел на высоком пне неподалеку, – дверь зимовья отворялась со скрипом, и орлан вскидывал крылья, но еще не улетал, а пронзительно смотрел – прямо в глаза выходящему, это длилось несколько секунд, и вот он взмахивал тяжелыми крыльями и снимался со своего поста, летел косо к вышке, дальше, выше, и уходил к морю, парил в синеве, сливаясь размахом крыльев с далеким размахом полуострова Святой Нос.
Ручей наш пересох, и я спускался к морю за водой, набирал полный резиновый заплечный пожарный бурдюк и карабкался вверх, цепляясь за выступающие корни сосен и кедров. Нина ждала меня, запершись в зимовье. С нею оставалась двустволка, да что толку. Она боялась и медведя и двустволки. И тогда я стал брать ружье с собой. А медведей там было достаточно, с одним я столкнулся нос к носу, наставил стволы, когда тот повел себя агрессивно, с угрожающим ворчанием двинулся на меня, низко пригнув башку, – но от нацеленного ружья вмиг опомнился и ломанулся прочь.
Зимовье у нас было неповторимого вида: на нарах простыни, одеяло в белом пододеяльнике, часы на полке, книги, в банке всегда цветы, зеркальце на столе, транзисторный приемник.
Но на запрос наш уже пришел ответ – положительный. Об этом на сеансе радиосвязи с поселком нам сообщила Лида Меньшикова. И мы засобирались в путь… Зачем? На этой блаженной горе мы могли бы жить до осени, даже еще и в сентябре. Поистине это загадка. Впрочем, разгадка может быть простой: молодость жадна до новизны.
В серый пасмурный день мы спустились к подножию горы, дождались моторной лодки, погрузились в нее и двинулись в поселок. Лодка шла как-то медленно – или это уже замедленные кадры памяти? И в чистой воде мы видели проплывающих больших ленивых рыб – ленков.
Хмуро нас провожал Байкал.
И он будет сниться, не отпускать…
Ну а пока мы стремились к водам и видам другим. Распрощались с Меньшиковыми, пошли в кукурузник, тот задрожал, напрягаясь перед разбегом. В иллюминатор мы увидели на краю взлетной площадки Лиду с детьми, Валеру – и самолет рванул вперед и вверх. Больше мы никогда не увидим наших Меньшиковых. Милая Лида будет мучительно умирать от коварной болезни в Тарбагатае, Валера в воронежском селе, куда убежит от одиночества поближе к дочери.
«Недавно я вспомнил, что давным-давно меня неприятно царапнула картина (на фото, конечно) „Гитарист-бобыль“. Сейчас, вспомнив, я подумал, как предчувствие было», – будет делиться своим одиночеством с нами Валера.
А еще напишет о камертоне. О том, что решил приобрести камертон, а никак не мог отыскать. И позже услышал по радио такую легенду: когда умирал Гёте, в его доме неведомо откуда звучала прекрасная музыка, и тому было много свидетелей. Ну и Валера подумал, что вот хорошо бы и при его кончине – пусть не музыка (не Гёте же!), а какой-то аккорд хотя бы прозвучал… И «накропал виршу»:
Камертон был в конце концов куплен… Не знаю, вздохнул ли камертон в момент кончины Валеры, отозвались ли струны его гитары… Но в моем мире все качнулось. Такого собеседника уже не будет. А «лазоревый излет» – ведь это взмах байкальских чистых красок. Валера о Байкале тосковал.