Деревья вытягивались вдоль дороги длинными стрелами. Вокруг начинал цвести, переливаться алый — вставало солнце. Багрянец царил на небе и щедро заливал все вокруг, и посреди лета Сиду померещилась осень. А ведь лето действительно кончалось. Между маем, когда он отыскал Фрэнки, и августом, вставшим на пороге, прошла как будто вечность, а на деле — ничтожный отрезок жизни, когда даже листья на деревьях не успели умереть.
Симфония спала рядом с ним, но он знал, что спит она вполглаза. Ее невидимые руки нежно обнимали его за пояс и вместе с тем крепко держали, не желая отпускать. Она цеплялась за него с ледяным упорством убийцы, с настойчивостью женщины, соскучившейся по ласкам. Она знала, что он отдастся ей, и сама была готова отдаться ему.
Когда он попал в Мнимое Зазеркалье, уже рассвело. Водитель не хотел выпускать его посреди леса, но Сид сделал вид, что его тошнит, под этим предлогом выскочил из машины и сразу свернул на знакомую тропу, не обращая внимания на растерянные окрики сзади. Ему даже стало немного весело: все это было похоже на детскую шалость, на приключение вроде тех, о которых он когда-то мечтал, рассказывая вечному благодарному слушателю в лице Сильвии о своих будущих подвигах. Но он не герой, он не годился для подвигов; всегда немного грустно осознавать это. Он — всего лишь слабый, изнеженный, бесполезный человек, который за свою жизнь только и сделал, что научился играть на фортепиано.
И с каждым шагом человек слабел, а исполнитель расправлял плечи; или, может быть, крылья? С каждым шагом Мнимое Зазеркалье все сильнее пугало человека — и очаровывало исполнителя. Мертвые остовы домов проклинали человека и улыбались исполнителю; фонарные столбы, увитые плющом, загораживали путь человеку и указывали исполнителю; остатки мостовой целились битым стеклом в человека и послушно стелились под ногами исполнителя.
Когда он приблизился к Резонансметру, по инструменту пронесся трепет, будто тот проснулся и узнал его. Сид пристроил папку на пюпитр, придавил ее камнем: ветер норовил сорвать и разбросать Симфонию. Мир не замер и не затаился; миру было все равно. Где-то неподалеку, возможно, копошились обитатели Зазеркалья. Ну и пусть: они подсознательно боялись Резонансметра и вряд ли приблизились бы во время исполнения.
Сид вспомнил свои кошмары и закрыл глаза, чувствуя, как накопленные сны выплескиваются из-под век. Все иглы раскрылись ему навстречу, все звезды расселись по местам, готовые падать. Его обступило что-то ледяное, колючее, пахнущее свежестью, и он вдохнул ее полной грудью, несмотря на то, что она не была похожа на воздух; и эта свежесть заполнила его, смяв и убив человека, дополнив послушную оболочку исполнителя новым акцентом — синим. И когда он открыл глаза, синий окружал, обнимал его и сливался с ним. Он моргнул, разыскивая Симфонию, и синяя иллюзия послушно расступилась, поблекла и повисла над ним крупными каплями застывшего дождя.
— Так ты ждало меня, мое Эталонное Искажение, — произнес он вслух, улыбнулся и раскрыл папку на первой странице. Положил руки на клавиши — и пальцы в тот же миг пронзила острая боль.
В первую секунду она отрезвила его и заставила отшатнуться. Потом ему стало и смешно, и горько. Вспомнились записи отца, в которых вскользь упоминалось о «некотором дискомфорте».
— Видишь, я умираю, — пробормотал он и сразу громко рассмеялся: — Ты доволен, отец?
Он взял первый аккорд, и вместе с отрешенным звучанием Резонансметра в воздух ввинтилась первая искра боли. Вскоре боль превратилась в фейерверк, после — в жгучее пламя, в раскаленную лаву, в слепящую звезду. И пока эта звезда восходила, ее сияние озаряло все вокруг — синим, и каждый ее луч дробился на миллион осколков, вспыхивающих и гаснущих. Симфония жила, полыхала и танцевала в воздухе, Симфония разговаривала с Сидом, обнимала его за плечи, целовала в губы, вгрызалась в самое сердце, выворачивала его наизнанку, черпала синюю кровь пригоршнями и жадно пила. Он был очарован ею и слеп; он послушно рассыпал пальцами ржавчину, порождая коррозию и не замечая, как та начала разъедать его самого; он выпустил из соседнего измерения Музыку Метели и окрасил в синий звенящую белизну снега; мир вокруг неудержимо бледнел.
Он надрывался, карабкаясь вверх за крещендо, и срывался вниз, в пианиссимо, чтобы в следующий миг оказаться пронзенным сфорцандо. Ноты обращались в ступени и пропасти, острые камни и колючий снег. Его бросало то в жар, то в холод. Он не боялся сфальшивить или обозначить неверный акцент: это было попросту невозможно. Он лишился собственной воли и не мог управлять телом — его делили Симфония и Резонансметр, ласкали и рвали в клочья.