Ирина нисколько не обманулась в своих ожиданиях от работы проводницей – ей действительно нравилось разносить чай, бегать за аспирином для больных детей и успокаивать брюзгливых стариков, которым вечно дуло из окон и не хватало одеял. В свободные минуты она любила сидеть, прильнув к окну, и наблюдать за проносящимися мимо нас картинами – в феврале черно-белыми и холодными, в марте мокрыми и блестящими, а уже в апреле живыми и яркими. Проселочные дороги, бегущие вдоль железнодорожного полотна, по которым, соревнуясь в скорости с поездом, гонят на мопедах деревенские подростки; переезды, закрытые шлагбаумами, перед которыми пыхтит, недовольный ожиданием, тяжелый грузовик; россыпи деревянных домиков на берегах утлых речушек; жухлые поля с прошлогодними стогами сена, покрытыми, словно горы, снежными шапками; продолговатые прозрачные перелески, в которых невозможно на скорости выцепить взглядом прячущиеся там кусты дикой малины; стайки тяжелых пятнистых коров, разбросанные по пригоркам – все это проплывало перед нами и скрывалось из глаз под мерный, ритмичный стук колес. Я видел, как наполняет Ирину созерцание всего этого и радовался за нее, а она радовалась за меня, и вместе мы играючи справлялись с разными мелкими трудностями и неприятными ситуациями, неизбежными в профессии проводника. Мы познакомились со всеми бабушками, продающими на маленьких полустанках разнообразную снедь, и знали, у кого лучше соленые огурцы, а у кого пирожки; никогда в жизни не ел я ничего вкуснее картошки с чесноком и укропом, которую мы брали у бабушек на маленьких белорусских платформах; ничто не могло сравниться со вкусом ранних молдавских помидор и клубники.
Ирина очень заботилась обо мне – все время следила, чтобы я не перерабатывал и не ходил голодным, постоянно пыталась взять на себя самые неприятные обязанности – она обладала недюжинной энергией и на все у нее хватало сил – и на работу, и на созерцание момента, и на общение со мной. Я тоже, когда не был рядом с Ириной, погружался в созерцание момента, но для меня оно было своим, особенным. Я был заворожен ощущением быстрого перелистывания книги жизни, скоростного проигрывания пластинки, той самой, которая играла для меня уже почти две тысячи лет. В поезде за три дня я пропускал через себя столько лиц и пейзажей, сколько в обычной жизни пропускал за сто лет. Люди здесь рождались из вагонных дверей, успевали выпить три стакана чая и полюбоваться сутки-двое на беспрерывно сменяющиеся декорации, и уже должны были исчезнуть в небытие через те же самые вагонные двери. А я оставался, я всегда был здесь, к их услугам, и рад был исполнить несколько их невинных просьб.
Но и о своих собственных просьбах я не забывал – однажды в полночь, в конце февраля, когда машинист по какой-то чрезвычайной причине остановил поезд на перегоне где-то между Винницей и Жмеринкой, я выскочил из вагона и полчаса самозабвенно исполнял танец Филострата на холодном, блестящем снегу. Ирина проснулась и аплодировала мне в окно, а я кружился и описывал дуги в безжизненной снежной пустыне, суровой северной сестре песчаного Лемносского побережья.
Мы катались с Ириной в полной идиллии и взаимопонимании до конца июня, и собирались уже вместе взять отпуск и отправиться к морю, но Ирина вдруг заболела и слегла с непонятной для лета ангиной. Я отправился в следующую трехдневную смену без нее, а когда вернулся, она уже шла на поправку. Она хотела присоединиться ко мне через три дня, но доктора не разрешили ей, приказав ходить на прогревания и полностью долечиться. Когда же я вернулся из второй моей самостоятельной смены, то нашел свою квартиру брошенной и пустой. Ирины не было, пропали многие вещи, но самое главное – исчезла моя цапля. Не буду скрывать, что мысли о том, что такое может случиться, иногда посещали меня во время наших поездок. Но я гнал от себя эти мысли, я отчаянно не хотел, чтобы это случилось сейчас, не хотел терять Ирину и такое редкое в моей жизни счастье. Я желал бы, чтобы предательство случилось позже, когда-нибудь потом, когда наши отношения уже немного успокоятся, а лучше всего, чтобы это произошло и вовсе не с Ириной, а с кем-нибудь другим, потом, лет через сорок. А еще лучше – чтобы это случилось не с любовью, а с кем-то вроде Джона – это все-таки не так душераздирающе больно. С Ириной же я надеялся завести семью и детей, я желал в последний раз в жизни насладиться отцовством и просто, по-человечески, пожить ради любимых людей, забыв о своей чертовой миссии. И теперь я был убит и бродил, опустошенный, по квартире, пока не наткнулся на лежащую на журнальном столике записку. Она гласила: