О, как поражало это пение маленького Антонио Раймундо! Последовательность двойных сухих щелчков — при первом они открывали клюв, а при втором закрывали, а их зоб то раздувался, то сжимался, будто они страдали икотой, — постепенно все убыстрялась, пока уже почти на грани пароксизма она вдруг не прерывалась совершенно неожиданным образом еще одним сухим щелчком, напоминающим звук, что издает пробка, вылетая из бутылки с игристым вином. Тогда-то и начиналась финальная часть песни, резкий, пронзительный крик, застывший на одной ноте, похожий на звук, возникающий при заточке косы; он длился четыре или пять секунд, пока не затухал, сойдя вдруг на нет. И так несколько раз, пока наконец через двадцать или тридцать минут не начинали слетаться самки, садясь на самые верхние ветви густых и еще безмолвных в ранний час крон деревьев, словно весь остальной мир решил отдать дань уважения этой весенней любви. Итак, прилетали тетерки и забирались на самые вершины дубов, чтобы затем постепенно, с ветки на ветку, спускаться вниз, возбуждая желание в самцах: ведь самки всегда нисходят до прозаических влечений самцов, охваченных любовью, дабы последние, о, простодушные, осмелились взлететь на нижние ветви, с которых они вновь спустятся на землю, продолжив свой вдохновенный танец, испуская время от времени нечто похожее на гортанные крики, и неизвестно, что это — зов любви или одиночества. Они проделывают все это, прежде чем вновь подняться, дабы спариться с самкой, которая сочла возможным не отвергать самца и приняла его в свое лоно. По завершении совокупления, когда солнце уже стоит высоко, настолько, что его лучи оскверняют место токования, лесные тетерева покидают ток, а некоторые старые самцы, лесные петухи, которых не удостоили вниманием, продолжают петь, все тише и тише, пока наконец с наступлением полудня, умолкшие и удрученные бесполезными усилиями, не возвращаются в свои горы, охваченные печальной меланхолией неудовлетворенной любви.
Антонио Ибаньесу не удалось призвать тень своего отца, бедного писаря. Он лишь неясно различил ее где-то вдали, но потом она затерялась в ворохе воспоминаний, которыми жизнь только что одарила его, пусть он и не ценит этого, ибо не хочет, чтобы его сердце смягчилось. Поэтому он решает отыскать тень Марии Антонии Каетаны Альварес Кастрильон, отпрыска богатых домов Ломбардеро, Мон и Вальедор, особенно первого, того, что является для него точкой отсчета и побудительным стимулом, а также радостью и гнездом. Тень Антонии, маленькой энергичной женщины, которая никогда не делала то, что делали все ее соседки, никогда не садилась на одну из четырех скамеек, вытесанных из камня, на маленькой площади Кинта жарким августовским днем: она оставила за собой право на подобные вторжения лишь в собственном доме, как нечто сугубо личное, не предназначенное для дерзкого взора посторонних людей, и только Антонио, маленький Антонио, знал о них.
О, тень его матери, маленькая и ускользающая! Любил ли он ее так же сильно, как отца? Вполне возможно, что нет. Теперь он хочет узнать это наверняка. Поэтому он ищет ее, он знает, что она тоже должна бродить по небольшим помещениям дома, стараясь не попасть под жесткий взгляд сына. Должно быть, она бродит, как это было при жизни, рядом с тенью Себастьяна Ибаньеса, чтобы снова напоминать ему с упорством, достойным любого из многочисленных молотов, наполняющих смыслом свежий утренний воздух, что много у него знатности и благородства, много грамотности и учености, большая родословная и много книг, но что, если бы не она и ее семья, интересно, как бы они выкручивались, чтобы иметь крышу над головой и возделывать земли, что дают им хлеб и пастбище.
Антонио Ибаньес слышит, или ему кажется, что он слышит, эхо голосов, звучавших некогда в воздухе Феррейрелы. Если бы не она и ее семья, вновь настаивает мать, теперешний писарь Себастьян Ибаньес, весьма благородного происхождения, очень начитанный и образованный — кто же с этим спорит? — но при этом бедный и даже близко не имеющий годового дохода в сто пятьдесят дукатов, который был у деда, старшего окружного судьи дона Хуана Ибаньеса-и-Гастон де Исаба, так вот, бродил бы он сейчас по ярмаркам — двадцать пятого ноября в Луарке, а немного ранее в Шере, в Тинео, — обговаривая с деревенскими жителями с равнин или из каких-то других мест, откуда приходят они на эти особенные, довольно любопытные ярмарки, чтобы нанять учителей, условия, на которых будут оплачиваться его услуги школьного учителя. Если бы не она, которая так его любит, но и терзает не меньше, он бы работал за кров и хлеб, каждую неделю по очереди в новом крестьянском доме, получая крохотный заработок, едва достигающий четырехсот реалов.