Сцены здесь нет, но около дюжины складных стульев окружают открытое пространство, где на пыльном цементном полу расстелен дорогой персидский ковер. Лампа над нашими головами прикрыта, так что бо́льшая часть пространства находится в тени, а не на свету. Шестеро мужчин, все тайцы и все в блестящих фраках, сидят на стульях. Их руки скрещены на груди. Двое курят сигареты. Они наблюдают, когда рябой выводит меня вперед.
Я смотрю только на двух женщин, которые сидят в тяжелых ротанговых креслах по ту сторону открытого пространства. Старшая из них примерно моего возраста, время обошлось с ней милостиво. Волосы ее все так же черны, но теперь уложены в модную волну. Азиатское лицо по-прежнему гладко, щеки и подбородок не оплыли, и только суховатая шея и пальцы рук дают понять, что ей уже за сорок. На ней элегантное и явно дорогое платье из черного и красного шелка; золотая цепочка с бриллиантовым кулоном пересекает алый лиф, выделяясь на черном фоне блузки.
Молодая женщина рядом с ней бесконечно прекрасна. Смуглая, темноглазая, с блестящими волосами, подстриженными по последней западной моде, с длинной шеей и изящными руками, грациозными даже в покое, она красива той красотой, которая недостижима ни для одной актрисы или модели. Очевидно, она довольна собой, осознает свою красоту и одновременно не думает о ней, и, какие бы страсти ее ни обуревали, жажда восхищения и потребность в признании не из их числа.
Я знаю, что передо мной Мара и ее дочь Танха.
Рябой приближается к ним, опускается на колени, как делают тайцы, демонстрируя почтение к членам королевской семьи, церемонно кланяется, сложив лодочкой ладони, а затем подает Маре мою пачку из двадцати бон, даже не поднимая головы. Она говорит тихо, он почтительно отвечает.
Мара откладывает деньги в сторону и смотрит на меня. Ее глаза вспыхивают желтым в свете висящего над нами фонаря.
Рябой поднимает голову, кивком показывает мне подойти и тянет руку, чтобы поставить меня на колени. Но я опускаюсь на пол прежде, чем он успевает схватить меня за рукав. Я склоняю голову и устремляю взгляд на шлепанцы на ногах Мары.
На изысканном тайском она спрашивает:
– Знаешь ли ты, о чем просишь?
– Да, – отвечаю я по-тайски. Мой голос тверд.
– И ты желаешь заплатить за это двести тысяч американских долларов?
– Да.
Мара поджимает губы.
– Если ты знаешь обо мне, – говорит она очень тихо, – то должен знать и то, что я больше не оказываю подобных… услуг.
– Да, – говорю я, почтительно склонив голову.
Она ждет в молчании, которое, как я догадываюсь, является приказанием говорить.
– Досточтимая Танха, – произношу я наконец.
– Подними голову, – говорит мне Мара. Своей дочери она шепчет, что у меня
–
– Узнать мою дочь стоит триста тысяч долларов, – говорит Мара. В ее тоне нет и намека на торг; это конечная цена.
Я, почтительно кивая, опускаю руку в потайной карман жилета и извлекаю оттуда сто тысяч долларов наличными и чеками на предъявителя.
Один из телохранителей берет деньги, и Мара слегка кивает.
– Когда ты хочешь, чтобы это произошло? – журчащим голосом спрашивает она. В ее глазах нет ни скуки, ни интереса.
– Сегодня, – отвечаю я. – Сейчас.
Старшая женщина смотрит на дочь. Кивок Танхи почти незаметен, но в ее блестящих карих глазах что-то вспыхивает – может быть, голод.
Мара ударяет в ладоши, и две молодые тайки появляются из-за шуршащих пластиковых занавесей, подходят ко мне и начинают раздевать. Рябой кивает, его головорезы приносят третье ротанговое кресло и ставят на персидский ковер.
Шестеро во фраках наклоняются вперед, сверкая глазами.
В итоге мы с Треем встретились за завтраком в дешевом ресторанчике у реки на исходе следующего утра. Мне совсем не хотелось говорить с ним о том, что мы видели, но пришлось.
Когда мы наконец завели об этом речь, то оба смущенно отводили глаза и чуть ли не шептали, как бывало, когда кто-то из взвода подрывался на мине и его имя долго избегали упоминать, разве что в шутку. Но нам было не до шуток.
– Ты видел член этого парня… потом? – спросил Трей.
Я моргнул, тряхнул головой и глянул через плечо, убеждаясь, что никто не подслушивает. Бо́льшая часть столиков у самой реки пустовала. Температура, должно быть, перевалила за сотню.
– На нем были такие… дырочки, – зашептал Трей. – Когда я работал спасателем на Мысе, то видел такие у одного парня, который плавал и натолкнулся на медузу… – Его голос прервался.
Я отхлебнул холодного кофе и постарался унять дрожь.
Трей снял очки и потер глаза. Похоже, он тоже не спал.
– Джонни, ты хотел быть врачом. Сколько у человека крови внутри?
Я пожал плечами. Была у меня такая бредовая идея – попасть служить в лазарет, чтобы, когда вернусь домой, поступить в медицинский; несмотря на мой школьный пофигизм, родичи ожидали, что я таки закончу колледж и стану человеком. Я ни разу не сказал им о том, что после первой недели в Наме понял: домой я не вернусь никогда.