Я невольно остановился посреди двора в центре города, стянул под горлом края воротника, глянул вверх, и на моих глазах ветер захватил стаю воронов, сбил ее в кучу, швырнул вниз, и вороны свалились на асфальт, сложили крылья, потеряли цвет и уменьшились, и вот уже замерли в углу обыкновенным ворохом серых листьев.
С удивлением я глядел на это превращение…
Но главное было впереди.
Не успел я осмыслить, что произошло, как новый порыв ветра шевельнул листья, подхватил, пустил по кругу вверх, качнул в сторону, и вот уже не они, а стая сизых голубей косо пронеслась над шиферной крышей и стала стремительно набирать высоту…
На всем Кавказе давно победили «ястребы», в ярости делят власть, а тут как будто сама природа без устали обращает ждущих падали черных воронов в мирных голубей, которым достанет и хлебных крошек на детской ладони, и на аульском току — зерна…
Где вы еще такое увидите?
Только у нас, у адыгейцев. Только в Майкопе.
Ночью светила полная луна, заглядывала в окно, и я перестал от нее отворачиваться, остановил глаза на размытой фигурке мальчика-пастушка…
Много-много веков назад, а, может, и много тысяч лет тому он пас в горах овец, но злые разбойники отняли их у него, а самого его бросили в расщелину. И мальчик лежал там и в тоске неотрывно глядел на луну, на которой тогда еще не было пятен — это ведь лежащий в глубокой расщелине пастушок на ее поверхности потом и отпечатался.
Можно, конечно, предположить, что сначала пятно это было очень бледное, его едва удавалось различить. Но, к великому сожалению, в мире не прибывало добра, а зло постоянно увеличивалось, и каждый очередной мальчик, оказавшийся в положении бедного пастушка, всякий несчастный человек, с печалью глядящий на луну, как бы подновляли и закрепляли очертания первого маленького страдальца…
Не бойтесь поэтому луны, мальчики, глядите на нее открыто, добрые люди: дайте ей всех вас запомнить, а когда пятно станет совсем отчетливым, мы хорошо увидим как бы общий наш портрет — всех, кто тут, на земле, плакал и мучился, различим
Вот также он лежал тогда в ауле со сломанной ногой, Сэт, когда Хаджекыз, чтобы поддержать их обоих, его и Оленина, решил устроить настоящий
Разве можно и в самом деле забывать один из самых старых и самых главных адыгских обычаев?!
Когда ты ранен — на охоте либо в бою — или серьезно болен, самое печальное дело — остаться со своею болью один на один, самое страшное — ощутить в такое время, что ты не нужен никому на земле. Кроме нее, кроме боли.
Когда тебе даже мимоходом говорят: «Сэт, беру твою боль!» — тебе уже становится не так одиноко…
А что, если в дом к тебе, в комнату, где лежишь, вваливается целая компания, которая с этой-то целью и пришла: отбить тебя у боли, отнять у нее и больше не отдавать ей — ни днем, ни ночью.
— Послушай-ка, парень! — насмешливо и громко сказал Хаджекыз, когда вошел в палату, где среди таких же бедолаг с лубком на ноге либо на руке лежал Сэт. — Надеюсь, ты уже поблагодарил Аллаха за то, что так легко отделался?.. Ударили по голове, а сломали ногу — не повезло ли тебе?.. Уж это лучше того, если бы саданули по ноге, а голова отлетела — разве я не прав, ым?..
Хаджекыз глядел на Сэта, но видел он меня, ей!..
Потому что это мне пришлось побывать в больнице тем летом, когда разрушение аулов и уничтожение всего, что их окружало, которое тогда почему-то громко называлось
Как часто я вспоминаю теперь все то, что испорченный городом, как и любимый обоими нами
Пусть и я останусь до конца дней таким же мальчишкой, каким оставался ты, дедушка!
Пошли мне, Аллах, такую судьбу — вели вслед за дедом моим — аульским джегуако — хранить обычаи предков, благодарить земляков своих за добро и смеяться над злом…
И ты помоги мне, тэтэж!..
Не уходи! — кричу.
Не уходи, дедушка Хаджекыз!
— Ты чего разоряешься, дед? — приподнялся на койке русский парень, попавший сюда видимо, со стройки. — В больнице мертвый час, а ты даешь на полную громкость!
— Потому и
— Так-то оно так, дед!
И парень повыше положил подушку, привалился к ней спиной: решил, что спать он будет потом, а пока посмотрит, что будет дальше.
А было вот что.