…эх, карандаш сломался… Это лучший / конец, пожалуй…
– Этот мотив найдет развитие в «Приглашении на казнь», где, как заметил Г. Барабтарло, приближение смерти Цинцинната соотнесено с убыванием карандаша, которым он делает записи: «Он зачеркивает это слово (смерть) своим сделавшимся теперь “карликовым” карандашом, который уже трудно держать и совсем невозможно очинить наново» (Барабтарло Г. Сверкающий обруч. О движущей силе у Набокова. С. 49–50).С. 136. Я, к сожаленью, замечаю, / что дольше не могу писать…
– Буквальный перевод записи от 29 марта, которой оканчивается дневник Скотта: «It seems a pity, but I do not think I can write more» (Scott’s Last Expedition. P. 464).
РЕЧЬ ПОЗДНЫШЕВА. – Публикуется впервые по черновому автографу (BCA
. Manuscript box. Rech’ Pozdnyusheva). Отрывки из «Речи» впервые были опубликованы в Н08.В берлинском письме к жене от 29 июня 1926 г. Набоков рассказывал: «<…> встретил рамолистого проф. Гогеля, который мне сказал: “А вы будете играть Позднышева. Да-да-да…” Думая, что он меня с кем‐то спутал, я улыбнулся, поклонился и пошел дальше» (ПКВ,
119). Неделю спустя были распределены роли: «Принял великолепный душ, прилично оделся и к десяти <…> отправился к Татариновым, где заседали те восемь человек, которые будут участвовать в “суде”, а именно: Айхенвальд (прокурор), Гогель (эксперт), Волковысский (второй прокурор), Татаринов (представитель прессы), Фальковский (защитник), Кадиш (председатель), Арбатов (секретарь) – и маленький я (Позднышев). Было не без юмора отмечено, что в этой компании евреи и православные представлены одинаковым числом лиц» (Там же. С. 136. Письмо от 7 июля 1926 г.). 11 июля Набоков окончил «Речь Позднышева», а на следующий день состоялось представление. В своей «Речи» Набоков во многом отступает от замысла Л.Н. Толстого, хотя, в общем, следует его тексту и воспроизводит лексику и интонации рассказчика. После представления Набоков рассказывал жене: «Был я не в смокинге (подсудимому все‐таки как‐то неудобно быть в смокинге), а в синем костюме, крэмовой рубашке, сереньком галстухе . Народу набралось вдоволь <…>, сыграли presto из Крейцеровой сонаты. <…> Арбатов – довольно плохо – прочел обвинительный акт, Гогель – эксперт говорил о преступленьях, которые можно простить, затем председатель задал мне несколько вопросов, я встал и, не глядя на заметки, наизусть, сказал свою речь <…>. Говорил я без запинки и чувствовал себя в ударе. После этого – обвиняли меня Волковы<с>ский (сказавший: мы все, когда бывали у проституток…) и Айхенвальд (сказавший, что Позднышев совершил преступленье против любви и против музыки). Защищал меня – очень хорошо – Фальковский. Так как я дал совершенно другого Позднышева, чем у Толстого, – то вышло все это очень забавно. Потом публика голосовала – и я нынче уже пишу из тюрьмы» (Там же. С. 147–148. Письмо от 13 июля 1926 г.).Вскоре об этом представлении появилась следующая заметка Р. Татариновой (Руль. 1926. 18 июля. С. 8):
Суд над «Крейцеровой сонатой»
Литературный суд – форма диспута хотя и наиболее привлекательная для широкой публики, но вызывает многие сомнения и несколько отдает провинцией. К тому же душный июльский вечер. Несмотря на все эти неблагоприятные условия, вечер, устроенный союзом журналистов и литераторов, вышел подлинно приятным и подлинно литературным. Большой и неожиданный интерес придало ему участие В. Сирина, мастерски составившего и прочитавшего «объяснения подсудимого» Позднышева.