— Какие права, я же ничего не знала… — Люба заплакала. — Я привыкла так доверять врачам! В Советском Союзе мне и в голову не приходило, что подобное может быть…
— Бедная, бедная, — говорил старик. — Если бы вы сразу ко мне обратились, я бы вас предупредил, без всяких денег.
— Но я же всегда думала, что врачи делают только то, что лучше для больного. Ведь они же дают клятву… Я им доверяла, как своей матери…
Старик с жалостью посмотрел на неё. Он подробно объяснил ей всю её ситуацию, успокоил её, как мог, сказал, что надо делать, как теперь следить за собой, чтобы жить нормально. Люба всё время чувствовала, что какая-то необъяснимая чёрная туча надвинулась на неё, но старый доктор под конец как-то вселил в неё силу духа.
Поздним вечером Люба возвратилась домой. И тогда они вдвоём с Генрихом поняли: произошло что-то бесповоротное…
Почти в то же время с врачами пришлось иметь дело и Андрею. От нервов, от постоянного стресса у него стало пошаливать сердце — обычная история среди эмигрантов, но не только среди них.
Толстый врач автоматически, не издавая ни одного звука, прописал лекарство. Вечером у Андрея разразился сердечный приступ. Дрожащим голосом Лена вызвала скорую — и сразу в больницу (университет обеспечил хорошую страховку). Оказалось, что, выписывая лекарство, врач ошибся в дозировке…
Потом, после выздоровления, Андрею объяснили, что врачи здесь потеряли способность понимать больного как целостный живой организм — всё делается механически.
На другой день после окончания всех мытарств Круговы поплелись к этому же врачу. Лена в бешенстве стала кричать на него. Толстяк вдруг оживился и грубо оборвал Лену, сказав, что она своей истерикой нарушает спокойствие в приёмной.
Покорно Андрей смотрел, как доктор переписывал рецепт, давая меньшую дозу.
Прошло ещё некоторое время. Лена стала чаще ездить в русский монастырь — иногда одна, без Андрея. Он оставался тогда на уик-энд один и писал роман для своего американского издательства или пил.
В монастыре они с Леной узрели даже своего старого знакомого, который грешил наркоманией в Москве, вырвался в свободную Калифорнию, чтоб наркоманить свободно, но, увидев «свободу» и познав её, круто решил, что единственный возможный путь — разорвать всё, что связывает с этим миром. И ушёл в монахи…
…Андрей с ужасом видел, что у Лены начинается тоска и она, естественно, ищет спасения, облегчения, поддержки в этих поездках в монастырь. Он знал, что это такое, и знал, что ни самые близкие люди, ни даже церковь не помогут, если начнётся «это», то есть необоримая, непроходимая тоска, которую можно испытать только вне родины. И именно у русских это бывало в крайней степени. Конечно, в крайней степени — у немногих, у тех, кого захватило. Почему захватывало именно одних, а не других? Никто не знает… Есть маленькая точка во всём этом бесконечном мире, и эта точка — Родина, Россия. Все космические силы для тебя сконцентрированы в ней. Ты в ней родился — значит, само твоё существо выражается в ней. Счастливы те эмигранты, которые жили этим и надеждой на конец страшного русского Рассеянья…
…У Андрея тоже была надежда, что у Лены это не так обречённо, что она сильна духовно и что и Родина, и Бог внутри неё не дадут воли тоске… Но вместе с тем он знал, что человек так таинственно и сложно устроен…
И в такое время — после одной лекции — к нему подошёл человек… Андрей сразу узнал его: то был его «Мефистофель», «Большой брат», шеф «секретного отдела психологической войны», «король мрака», Рудольф.
Это было в осенний, североамериканский дождливый день, словно кислотный дождь Хиросимы с того света проникал сюда. Андрей только что прочёл какую-то сумасшедшую лекцию — о Леониде Губанове, незабвенно-московском поэте — в маленьком провинциальном университете милях в ста от К., куда его пригласил заведующий славянской кафедрой, сочувствующий славянофилам, что уже было крайней редкостью.
Рудольф церемонно поклонился и сказал:
— Мой друг, не пора ли нам поужинать?
И Андрей согласился, что пора.
Они прошли в почти деревянный ресторан, в котором, впрочем, неплохо кормили. Улицы, однако, были пустынны, правда в относительном смысле, и, кроме природы, не было ничего от ощущения «деревни» — скорее это была пародия на город. Это и действительно был город, но мало отличный от «деревни». Всё застыло в нём в полном безразличии ко всему. Но огонёк в «деревенском» ресторане вдруг замигал европейским огнём.
— Вы ведь знаете, мой друг, что настоящие европейцы не выносят Америки, — сказал Рудольф, когда они рассаживались. — Американцы слишком примитивны для них. Это я, грешный, служу Мировому Бизнесу и терплю весь этот кошмар…
Опять Андрея поразило это до странности свободное владение русским языком и его интонациями: никакой западный учёный-славист с мировым именем не годился бы даже в подмётки Рудольфу.