Только прикрывала руками синяк, уходила бессловесно и тихо плакала в своём углу. Утирала глаза концами косынки.
Иван хмурился, говорил мужикам неулыбчиво, без жалости, что поставил бабе своей «фонарь», чтобы помалкивала, не умничала, не лезла не в своё, а в следующую субботу повторит. Для порядка.
Урезонивать его было бесполезно. Авторитетов в этом вопросе для него не было.
Сын и дочь, погодки, семи и восьми лет, угрюмо, злыми глазами наблюдали за расправой, таились, привыкали с детства к жестокости и лукавой неискренности улыбок. И росли, зрея для мести.
Иван приползал в воскресенье «на веранду», в местную пивнушку, к открытию, к полудню. Праздничной одежды не признавал. Вечно был в несносимой рабочей робе. Синей, давно не новой, но аккуратной. Майка серая под ней. Роба оттопыривалась по бокам, и видны были синие трусы, если стоишь рядом.
Был прижимист, сам просил взаймы у всех подряд, а поскольку вокруг были такие же бедняки, ему не давали. Однако и у него уже было неудобно просить.
Работал на опережение. Хитрил, конечно, потому что «халтурил», где только мог, не считаясь со временем, но, в отличие от других, спиртное в расплату брал крайне редко. Денег просил.
Сидел под навесом, пил мутноватое пиво, громко чвякал, обсасывал плавнички, рёбрышки вяленой рыбёшки тщательно перебирал, смаковал. Любил поджечь спичкой плавательный пузырь. Грязновато-серый, двумя разновеликими мешочками, заострённый с концов, перетянутый посередине, натягивался он над пламенем, лопался, издавал лёгкий звук. Потом съёживался, темнел грязью неопрятного жира. Иван обжигал пальцы, заскорузлые, сплющенные работой, тряс догорающей спичкой, усиленно дул на руку.
Вонь от жжёного пузыря была знатная. Он не замечал.
Иван долго мог жевать пузырь. Упрётся взглядом в одну точку пристально, кажется, сейчас в том месте задымится и дырка появится.
Плотный брикетик коричневой икры оставлял к концу застолья. Любил очень. Говорил, что и «мармелада никакого не надо»!
Потом смотрел задумчиво на стремительную воду реки. Она в этом месте сужалась и делала крутой поворот влево. Течение сильное, посередине буруны переплясывали, словно бегун кивал головой, тряс мокрым чубом.
На другой стороне огромное дерево черёмухи нависало над самой водой. Много было крупной ягоды, чёрными точками зрачков, висели гроздьями. Горьковато-терпкие, вязкие, быстро набивали оскомину.
Иван любил эти ягоды. Их было много и бесплатно.
Это место называлось «Татарский пролив». Когда-то тут опрокинулся на вёрткой лодке после ледохода лихой татарин Ахметка. Заспешил порыбачить в весенней воде. Повернулся неловко. И мгновенно затонул. Крикнуть не успел. Потом долго искали в мутной воде.
Река равнодушно избавилась, вынесла на пляж распухшее, обезображенное тело далеко от этого места.
Володька только научился плавать прошлым летом, на спор поплыл на тот «бок», так говорили пацаны, наелся черёмухи. Косточек, как блох на собаке, зубы почернели, словно запечатал рот пастой вязкой ягоды.
И поплыл сажёнками назад. Один, отчаянный.
Посередине, там, где буруны плясали, развернулся резко, хлебнул изрядно воды и запаниковал. Руки отяжелели враз, в голове шум, несёт беспощадная силища воды, тащит на спине, не спрашивая, в широкое место, откуда долго к берегу плыть, да и вряд ли сумеешь. Не всякому взрослому под силу. Погибель.
Начал он тогда с испугу барахтаться, силы тратить напрасно, нерасчётливо. Пацаны смеются, пальцами показывают. Умора! Думали, шутит на публику.
Хорошо, на берегу взрослый парень загорал с девушкой, и лодка рядом.
Долго потом не мог Володька отдышаться. Рот открывал, как рыба, грудь ходуном, а кажется, всё равно дышать нечем. Глаза пучил навыкате. Пальцы словно рыбы поклевали – так кожу вода высосала.
Будний день. Мог бы и потонуть, запросто. Прямо напротив пивнушки с нездешним названием «Голубой Дунай».
Название придумала Катя-артиллерист. Голос у неё громкий, зычный. Командирский. Говорили – глуховата, потому и прозвали – артиллерист. В местной больничке уколы-прививки, клизмы, первую помощь оказывала.
Столовую на санитарию проверяла. Говорили, что училась когда-то в Москве, медицинский закончила. А потом не захотела возвращаться без ноги, будто без вести пропала.
До Будапешта дошла в войну. Ранена была, ногу потеряла.
Жила одна. Строго, скромно и аккуратно. Всю неделю. Как-то в стороне от баб и сплетен. Очень независимо держалась, слезливости не терпела. Про себя почти ничего не рассказывала, подогревая любопытство окружающих. Бабы поселковые её чурались, но и сплетничать побаивались. Фамильярности не допускала.
Только водилась за ней одна необъяснимая странность. От недостатка внимания, что ли?
После обеда мужики потихоньку собирались, подтягивались к пивнушке, вокруг столов свои компании кучковались. И всё поглядывали – не идёт ли там Катя. Скучно без неё.
Она по случаю выходного ковыляла на костыле, ноге давала отдохнуть от протеза. Обрубок вскидывал подол цветастого халатика, шевелился, дёргался в такт хомулянию на здоровой ноге. Чуть вперекос, вправо, усилие на костыль.