С тех пор, как я прочла это, я привыкла думать о Христе как о «распятой падали» – если я вообще о нем вспоминала. Я узнала, что никто никогда не упрекал мистера Суинберна за эту метафору, что это не повлияло на его шансы стать лауреатом, и что даже ни один священник не был достаточно смелым или ревностным в деле своего Учителя, чтобы публично осудить это бесстыдное надругательство. Итак, я пришла к выводу, что Суинберн, должно быть, прав в своих мнениях, и следовала ленивому и бездумному курсу общественного мнения, проводя свои дни с подобной литературой, что наполнила мой мозг знанием о предметах злых и пагубных. Та душа, которая была во мне, была убита; свежесть моего ума исчезла – Суинберн, среди прочих, помог мне познать в мыслях, если не физически, порок, что навсегда отравил мой разум. Я понимаю, что существует какой-то расплывчатый закон о наложении запрета на определенные книги, которые считаются наносящими ущерб общественной морали, если такое правило и существует, то оно было на удивление слабым в отношении автора «Анактории», благодаря тому, что он поэт, без спроса проникавший во многие дома, пятная умы, что когда-то были чистыми и простыми. Что же до меня, то после того, как я изучила его стихи, для меня не осталось ничего святого. Я считала мужчин животными, а женщин немногим лучше, – у меня не было веры в честь, добродетель или истину, и я была абсолютно равнодушна ко всем вещам, кроме одной, и это было моим решением поступать по-своему в том, что касалось любви. Возможно, я была бы вынуждена выйти замуж без любви исключительно из-за денег, но все же у меня была бы любовь, или то, что я называла любовью; ни в коем случае не «идеальная» страсть, но именно то, что мистер Суинберн и несколько самых прославленных романистов того времени научили меня считать любовью. Я начала задаваться вопросом, когда и как я встречу своего возлюбленного, – мысли, посещавшие меня тогда, действительно заставили бы моралистов вытаращить глаза и в ужасе всплеснуть руками, но для внешнего мира я была само совершенство и образец девического этикета, сдержанности и гордости. Люди желали меня, но боялись, ибо я никогда не поощряла их, еще не встретив среди них никого, кого бы я сочла достойной любви, какую могла бы подарить. Большинство из них напоминали тщательно выдрессированных бабуинов – респектабельно одетых и со вкусом выбритых – но, тем не менее, все как один, с судорожной ухмылкой, плотоядным взглядом и неуклюжестью волосатого лесного чудища. Когда мне было всего восемнадцать, я «вышла в свет» по-настоящему, то есть была представлена ко двору со всей дурацкой и напускной пышностью, практикуемой в подобных случаях. Перед отъездом мне сказали, что быть дебютанткой – это великая и необходимая вещь, что это гарантия положения и, прежде всего, репутации, – королева не принимала никого, чье поведение не было бы строго корректным и добродетельным. Каким вздором все это было! Я рассмеялась тогда и могу улыбнуться сейчас, думая об этом, – ведь у той самой женщины, что представила меня, было двое внебрачных сыновей, неизвестных ее законному мужу, и она была не единственной фривольной грешницей в придворной комедии! В тот день там были несколько женщин, которых даже я не стала бы принимать – настолько откровенно позорным был образ их жизни и характеры, и все же они делали скромные реверансы перед троном в установленное время и считали себя образцом добродетели и аскетизма. Иногда, если найдется необычайно красивая женщина, которой завидуют все остальные, вполне возможно, что за ее несущественные проступки ее выберут в качестве «примера» и отлучат от двора, в то время как ее более некрасивые сестры, хотя и согрешили семьдесят раз по семь против всех законов приличия и морали, все равно будут приняты, но так или иначе мало кого по-настоящему заботит нрав и репутация женщин, которых принимает королева. Если кому-то из них будет отказано, то, несомненно, она добавит к своему социальному положению еще большее преступление – свою красоту, иначе некому было бы распускать слухи о ее репутации.