Стал его в храм водить, учил молиться, да токмо Господу молитвы детские были слышней: два брата и сестра преставились, едва родившись. А скоро дед скончался, царевичу назначили кормильца – Морозова Бориса. Сей дядька в строгости держал, ибо вскормить замыслил не баловня судьбы – суть государя, и требовал прилежности, упорства во всем, чего в наука не касалась: законоуложенья, трудов ли ратных иль послушанья пред Господом. Кормильца он любил и вместе с тем боялся до дрожи рук, и в отрочестве, когда случалось время тайно помолиться, просил у Бога:
– Как токмо вырасту и сяду на престол, возьми собе Бориса с Глебом. Ты ж ведаешь, что с нами приключится! Я стану государь, но царствовать не буду. Власть заберут Морозову, а мне и слова не позволят молвить.
Так и случилось. По смерти батюшки, семнадцати годов, он унаследовал престол, однако же не бремя власти, и много лет сидел, будто немой, после чего и прозван был – Тишайший. А кормилец вкупе с братом правил не токмо государством, но и двором и всей придворной жизнью, и посему нашел невесту государю, женил его и, ежли слышал ропот, со смехом говорил:
– Натешься вволю, се вон супруга молодая! Наследника роди! Аще повластвуешь, дай срок!
Жена была не люба, жизнь казалась мерзкой, а Бог не слышал его молитв, ибо не взял Бориса и токмо Глеба овдовил. Но дядькин брат не ведал греха уныния и вскорости женился на дочери боярской, Соковниной. Борис же самолично привел ее наверх и произвел в наперсницы царицы. Что скажет Глебова жена, то Марфа и творит: опалу заставляет снять с наказанных бояр иль из казны дары послать монастырям и захудалым храмам. Терпел Тишайший, потакал, ибо кормилец славу распускал, мол, государь благочестив и мудр, пришел порядок утвердить в Руси и силу православья, дабы сказали – Москва воистину суть Третий Рим. Сие, конечно, льстило, однако же отай он гневался и вопрошал, взявши жену за космы:
– Кто наустил? Кто надоумил?
И слышал всякий раз:
– Да Феодосья, государь. Уж до чего умна, мила, а красоты невиданной!
Сим словом искушенный, он будто ненароком то в сенях появлялся, чтобы позреть боярыню, или таился у женской половины. Наперсница являлась чуть ли не каждый день, но все незримой оставалась! Лишь стан ее мелькнет иль сани, златом расписные. Однажды, не сдержавши пыла, вбежал в покои своей жены, немало напугав ее и мамок-нянек, сыск учинил и спрос, да все напрасно.
– Была боярыня, – призналась Марфа. – Послания мы с нею сочиняли, заморским прынцам… Забавно так! Минуту, как ушла… Да вон же, вон она! Позри в окно!
Забыв о чести,царь юный бросился на двор, к воротам Спасским, и тут позрел лишь полу распашеня и красный сапожок – наперсница в карету поднималась! Но вот закрылась дверь, защелкали кнуты, и лошади помчали, вздымая вихрь, а он лишь пыль стряхнул и вместе с ней покой. День миновал, второй – Тишайший бледным стал, понурым, ходил, ровно немтырь, покуда дядька не узрел сей перемены.
– Не захворал ли, государь?
Ему уж было двадцать лет, но страх перед кормильцем и любовь к нему давно смешались, ни уст не разлепить и не поднять очей – лишь головой мотнул, мол, нет…
– А что ж печальный?
Собравшись с силами, он превозмог себя и вскинул взгляд. И в тот же миг почуял ненависть к кормильцу и жажду мести: брату в жены взял красу невиданную, а ему сосватал нелепую и глупую девицу!.. Однако не накинулся на дядьку ни с кулаками, ни с упреком; науку его вспомнил – что в ни случилось, след сохранять покой и царское достоинство. И, хитростью исполнившись, сказал:
– Печален я от дум. Все мыслю, что же с Русью станет?
– Ну, будет, государь! – кормилец рассмеялся. – Покуда живы мы, уж не оставим державу и тебя. Не трать напрасно молодые годы, вкушай земные радости. Я стар, и смерть не за горами, а посему недолго тебе вольно жить. От силы год иль, может, два…
Тишайший руку его взял, как было в детстве, и перебрал персты.
– Да полно же, кормилец! Жить будешь долго… Я слышал, Глеб женился?
– Се верно, государь, женился… Но чтоб наследство передать. Я с Анной не прижил детей, и брат мой был бездетный…
– А что же Глебова жена не при дворе? Почто ее не вижу? По вашему достоинству ей должно впереди стоять. Немедля приведи!
– Да здесь она…
– Пошли за ней!
Польщенный дядька в тот же час послал, и вот свершилось: Феодосья предстала перед ним, скромна и кротка, очи долу.
– Здрав будь, Тишайший государь…
А он, рассудок потеряв, к руке ее прильнул, но спохватился.
– Тебе по чести, дядькина сноха… Добро, добро, ну уж ступай! – и, отвернувшись, чтобы спрятать слезы, вдруг крикнул: – Ну, что стоишь? Ступай! Ступайте оба!…
… В сей час, из пыточной поднявшись, молясь перед престолом молитвой, детской, он погружался в прошлое и замыкался. Он зрел боярыню и будто ей молился, и был готов на дыбу вздернуть всякого, кто овладел иль мыслил овладеть ее душой. И не хотел признать, что гнусный протопоп, расстриженный, опальный, суть духовник ее! Чем покорил, чем искусил, злодей, какою верой взял? Веригами, постами? Или прельстил вдову грехами плотскими?!…