– Ты прекрасно выступила, – говорит он и добавляет: – Одна просьба: можешь побольше улыбаться?
– Без проблем, – отвечаешь ты и понимаешь, что сказала это без улыбки. Ты поспешно улыбаешься (за годы «жизни в теле» ты научилась делать это по команде), и Композитор улыбается в ответ. После этого ты играешь еще два часа подряд.
Послеполуденное солнце палит нещадно, и в шатре становится жарко. Прохладным сентябрьским утром шерстяная юбка казалась подходящей одеждой, но сейчас ты вспотела в ней, и шерсть неприятно колется. На шестом часу выступления под фонограмму тебе становится тяжело физически. В старших классах перед региональными мероприятиями ты иногда репетировала с оркестром по восемь часов, но в зале всегда был кондиционер, вы сидели на стульях и перерывы делали гораздо чаще: дирижер репетировал с разными секциями по очереди. Ты никогда не играла без остановки на жаре, будто музыкальный автомат. Пот катится по спине, в горле пересохло, бейгл, съеденный во время перерыва, лежит в желудке мокрым цементом. Ты переносишь вес с ноги на ногу: новые туфли натерли ноги до кровавых волдырей. Ты проклинаешь себя за то, что первые несколько часов работала с такой отдачей. Одна за другой мышцы начинают бунтовать: первыми отказывают плечи, затем спина. К концу шестого часа нестерпимо горят подбородок, шея, руки, запястья и кисти, пылают нервные окончания на кончиках пальцев. К восьмому часу ты горбишься перед микрофоном, как столетняя старуха; руки еле шевелятся.
Чтобы хоть немного отвлечься от невыносимой боли и усталости, ты наблюдаешь за тем, как Композитор общается с покупателями. В отличие от посетителей ярмарки в Нью-Гэмпшире и торгового центра в Массачусетсе, большинство из них, за очень редким исключением, ничего не слышали о нем и его музыке. Ньюйоркцы вальяжно прохаживаются мимо прилавка в своих выходных мокасинах, попивая из стаканчиков с эмблемой «Старбакса».
– Похоже на «Титаник», – говорят они.
Композитор кивает.
– А кто такой Композитор?
– Это я, – отвечает он.
Ничего больше их не интересует. Никто не спрашивает, какая песня играет сейчас, не отмечает, что мелодия красивая и расслабляющая. Никто не оправдывается перед другими людьми в очереди и не объясняет, что эта музыка помогает им восстановить нервы после развода либо отдохнуть от тяжелой работы с детьми или поддерживает в них силы, необходимые для борьбы с диабетом. Ты ждешь, что кто-нибудь скажет: мол, и у интеллектуалов должны быть маленькие радости вроде этого поддельного саундтрека из «Титаника», не все же ходить по галереям и читать «Нью-йоркер». Но нет. Ньюйоркцы немногословны. Они молча достают кожаные бумажники, отделяют одну хрустящую стодолларовую купюру от пачки и просят дать им девять разных дисков; затем кивают тебе и Ким и уходят так же быстро, как пришли. Кто-то даже оставляет вам с Ким по двадцать долларов на чай. Разница между покупателями в американской глубинке и на Манхэттене (эпицентре элитарной музыкальной культуры) состоит, на твой взгляд, в том, сколько денег они готовы потратить на диски и как быстро они расстаются с наличными.
В шесть вечера Композитор выключает аппаратуру. Ты отклеиваешь скрипку от нижней челюсти. Порожек из розового дерева натер шею над сонной артерией, и ссадина напоминает засос. Вмятины от струн отпечатались на пальцах левой руки, а большой палец правой, восемь часов подряд упиравшийся в колодочку, и вовсе изменил форму и стал похож на обрубок. Композитор вручает тебе гонорар – сто пятьдесят долларов за восемь часов игры плюс двадцать долларов чаевых, оставленные одним из покупателей, – и твоя протянутая к ним рука трясется, словно у тебя болезнь Паркинсона.