Задача по созданию особого — тотально мифологизированного — нормативного периода, который мог бы послужить новой легитимирующей базой для переформатируемого на ходу советского проекта, с одной стороны, была вынужденной, а с другой — оказалась в конечном счете весьма успешным пропагандистским приемом, заложившим основы для целого ряда более поздних советских и постсоветских мифологизаций.
После смерти Сталина в 1953 году и особенно после прозвучавшей три года спустя программной речи Хрущева, где был четко обозначен отказ от сталинской традиции[363]
, превратилось в насущную необходимость создание внятного и последовательного образа советской современности, который можно было бы воспринимать и демонстрировать не как результат предшествующей неудачи, а как очередной этап последовательного и заранее спланированного движения к общезначимой цели. Сталинская пропагандистская модель, целиком и полностью основанная на представлении о «непрерывном настоящем», в котором уже наступило светлое будущее всего человечества, пусть еще и не до конца совершенное и ограниченное пределами одной страны, и гарантом которого являлась фигура Гения Всех Времен и Народов, утратила действенность хотя бы потому, что Гения не стало и, соответственно, исчез замковый камень, державший на себе всю конструкцию. Историю снова пришлось старательно вытягивать в линейную перспективу, одним концом уходящую в «ленинские принципы», а другим — в счастливое коммунистическое далеко. Раньше со словом «прошлое» ассоциировались в основном определения вроде «темное» и «тяжелое», и само по себе оно имело статус некоего правремени, с чьим окончанием только и начинается время правильное, все изъяны которого суть, опять же, следствие «пережитков прошлого». Теперь же, когда списать на темные века «до исторического материализма» вскрывшиеся вдруг из-под покрова Исиды и, пусть осторожно, но перемещенные в поле публичного знания ужасы сталинизма было никак нельзя, приходилось радикально менять историческую парадигму. Вместо «часа ноль», который делил историю на две неравноценные части «до» и «после» Октябрьской революции, требовалось более дробное членение, едва ли не главной задачей которого стало выделение особой героической эпохи, времени Революции и Гражданской войны, — в качестве той самой жизненно необходимой легитимирующей базы. Причем апеллировала эта легитимирующая техника уже не к способности каждого конкретного индивида считывать «счастье народное» как пусть парадоксальное, пусть чисто экранное — но вполне законное дополнение к актуальной реальности. Она строилась на обращении к куда более древней, однако все еще вполне действенной когнитивной матрице, согласно которой любая неправильность может быть отменена как случайная, если человек уверен в том, что «в самом начале» все было хорошо и правильно. Параллельно менялся и способ эксплуатации семейного уровня ситуативного кодирования — место Отца, единственного, всеобщего, неотменимого и постоянно присутствующего в праздничном «здесь и сейчас», заняли принципиально безликие на публичном уровне, но зато апеллирующие непосредственно к персонализированной малой истории каждого человека «деды и отцы», которые жили в героические изначальные времена. Они-то и «легли в основу», и завоевали для нас то, что для них было счастливым будущим, а для нас может стать возможностью это счастливое будущее в конце концов достроить, если только каждый будет честно и на своем месте выполнять долг перед «героями былых времен» — и перед будущим.Задачи, которые решает дискурс о первоэпохе, вполне очевидны. Прежде всего речь идет о необходимости выстроить временнýю (и привязанную к конкретным сюжетам) последовательность между эпохой Революции и Гражданской войны — и современностью, минуя (либо проговаривая мимоходом) сталинские времена. Таким образом, советская история должна была превратиться в цельный процесс, максимально очищенный от каких бы то ни было коннотаций, связанных с травмирующим опытом жесткой сталинской тоталитарности. Фактически советская пропагандистская машина оттепельных времен предприняла попытку достаточно любопытного эксперимента с коммуникативной и культурной памятью населения целой страны — если воспользоваться терминологией Яна Ассмана[364]
.