В очередной раз, как и в «Рубке леса», Толстой пишет о «безнадежности» как о ключевой составляющей мужества отчаянных людей. Использование этого слова раскрывает осознание Толстым этимологического значения отчаянности,
и если это значение не приходило раньше в голову Достоевскому, то в этом рассказе оно полностью обнажено. Но Толстой отсылает здесь и к другому важнейшему для отчаянного мужества элементу, а именно к «забвению, уничтожению сознания», которое опять-таки связывает состояние ума воина с состоянием оскорбленного Николеньки в «Отрочестве». Человек, мужественно устремляющийся в бой, делает это не по принуждению, его «отрадой» становится «уничтожение сознания», возникающее только в условиях «безнадежности». Хотя Толстой и не раскрывает этого в «Севастополе в августе», но позже, в «Войне и мире», он имплицитно связывает эту радость с сексуальным наслаждением и смертью сознания во время оргазма. Попав в капкан войны, мы с радостью бросаемся в объятия смерти; мы отказываемся от сознания ради радости чистой витальности, которую Толстой связывает с «искрами», с огнем[560].В очередной раз Достоевский, внимательный читатель раннего Толстого, подхватывает эти ассоциации и в очередной раз применяет их в «Записках из Мертвого дома» к иной ситуации[561]
. В «Севастополе в августе» Толстой демонстрирует способность солдата пожертвовать жизнью; Достоевский показывает, что арестант, мотивируемый теми же чувствами, способен убивать невинных людей просто «для потехи». Та же жизненная энергия, витальность, которая увлекает солдата в бой, переполняет и сознание крестьянина или солдата, когда он восстает против несправедливого хозяина – он также в это время переживает своего рода забвение. Его сознание, отчасти восстанавливаясь по мере того, как он продолжает свои преступные забавы, присутствует как будто в роли беспомощного наблюдателя; он «сам уж поскорее ждет наказания, ждет, чтоб порешили его, потому что самому становится наконец тяжело носить на себе эту напускную отчаянность»[562]. Следуя примеру Толстого, Достоевский ассоциирует этот тип отчаянных с огнем; главный образец этого человеческого типа получает у него имя «Лучка», уменьшительное от Луки, фонетически близкое как слову лучина, так и слову луч.Отчаянный
у Достоевского может быть слабым. Двадцатитрехлетний Лучка, убивший шесть человек и любящий этим похвалиться, – «молоденький каторжный, с тоненьким личиком и с тоненьким носиком», «маленький, тоненький, с востреньким носиком, молоденький арестантик <…> из хохлов»[563]. Когда рассказчик впервые слышит леденящие кровь рассказы Лучки, он представляет его более опасным и свирепым, чем Петров. «Но арестанты инстинктивно раскусывают человека. Его очень немного уважали…», в то время как Петрова боялись и восхищались им. «Лучинка» Лучка тщеславно и хвастливо зажигает свое маленькое пламя, тогда как Петров «был благоразумен и даже смирен. Страсти в нем таились, и даже сильные, жгучие; но горячие угли были постоянно посыпаны золою и тлели тихо. Ни тени фанфаронства или тщеславия я никогда не замечал в нем, как, например, у других»[564]. Этот удивительный персонаж олицетворяет силу русского крестьянина. И поэтому он единственный назван по имени в том абзаце финальной главы, где рассказчик произносит о заключенных: «Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват?»[565] В окончательной аналитической оценке отчаянные (по крайней мере, волевые) у Достоевского, как и у Толстого, предстают в позитивном свете. Подобно Антонову у Толстого, в них может быть огонь, но без фокуса, может быть витальность, но без идей; и таким людям, как Достоевский, суждено создать идеи, которые сплотят и оживят Петровых. Показательно, что Коля Красоткин в «Братьях Карамазовых», тринадцатилетний будущий лидер, который, по прогнозам Алеши, будет и несчастлив, и способен самореализоваться, дважды назван «отчаянным»[566]. Конечно, отчаянные могут «плохо кончить», как, по предсказанию Горянчикова, может закончить жизнь человек с большим сердцем Петров. Они могут, как подростки в фантазиях Николеньки, совершить ужасные преступления. (Коля Красоткин, кстати, заигрывает с криминалом.) Как бы ни были плохи ее результаты, витальность, которую мы исследуем, не есть преднамеренное зло. Но, как ясно из произведений и Толстого, и Достоевского, она вне морали, и мораль должна рождаться в других областях души человека или в обществе.«Воскресение»