— Что ты скажешь о Песталоцци?
— Если перестанешь называть меня ходячей энциклопедией… — Ему это никогда не льстило, он полагал, что его следует ценить за нечто другое.
— Я-то смогу перестать, но как Лаврова заставить?
Лавров вел издание «Энциклопедического словаря» и позвал Михайлова редактировать отдел словесных наук.
— Песталоцци Иоганн Генрих, знаменитый педагог из Швейцарии, филантроп и последователь Руссо. Он призывал развивать и воспитывать три дара: сердца, ума и таланта. И главную роль в воспитании должна играть женщина, особенно в детстве, с чем я совершенно согласен, — она увеличивает запас чувств.
— Одним словом, Песталоцци человек достойный а заслуживает доверия. «Только легкомыслие, — говорил он, — спасало меня в несчастье». Полагаю, что и тебя тоже.
Михайлов улыбнулся — верно.
— Легкомыслие твое сейчас состоит из чувства веры и надежды, что с листом все будет хорошо.
Михайлов рассмеялся — правильно!
— Легкомыслие составляет основу мужества — не удивляйся! Оно облегчает нам тяготы, создает в душе праздник. Вот этим свойством и наделен мой друг Михайло Ларионыч, дай я тебя обниму!
Светлая голова, Николай Васильевич!
Пусть легкомысленно, но Михайлов ждал невероятно многого от листа, как прежде ждал невероятно многого от своих стихов, от призывов Гейне, Томаса Гуда, Беранже, от всей боевой поэзии, которую он возвещал России. Теперь он полон ожиданием бури после воззвания. Только теперь ему стал понятен Байрон с его неуемной жаждой борьбы. «Действия, действия, — говорю я, — а но сочинительство, особенно в стихах!» — восклицал Байрон, известный уже всему миру поэт, но завидующий безвестным участникам какого-нибудь громкого дела или просто приключения.
Михайлову сейчас понятно, отчего и зачем соловей становится коршуном. Без листа ему сейчас нет жизни, страсть его тут безмерна — и слава богу! — ибо умеренные страсти — удел заурядных людей, говорил Дидро, а ему вторил Стендаль: мера доступного человеку счастья зависит от силы его страстей.
Что будет, то будет, но в любом, даже наихудшем, случае дело сдвинется.
Лист — это его меч из легенды. Он обрушит его на правительство — и всколыхнется, заполыхает пламенем серое месиво постепенности, произойдет очищение и подвиг.
И останется подвиг — слагаемое истории.
На прощанье они обошли в Париже прежних знакомых, заглянули в пансион к генералу Дембинскому. Здесь у них зашел разговор о сходстве и различии поляков и русских. Михайлову больше хотелось говорить о сходстве и о единой задаче (в другой среде ему хотелось говорить о сходстве русских с казахами — веками живем бок о бок, переняли обычаи, многие уравнялись в вере, сменив мусульманство на православие, а поляки были и есть католики…). Говорили о сходстве и Михайлов и Шелгунов, но Дембинский не спешил соглашаться, скептически улыбался, наконец сказал:
— А знаете, какая главная разница между нами, поляками, и вами, русскими?
— Какая же?
— Мы, поляки, каждого мужика хотим сделать барином, а вы — каждого барина мужиком…
По приезде в Петербург Михайлов сразу же услышал о появлении в столице первой русской прокламации — «Великорусе» — с призывом к образованным классам взять в свои руки ведение дел из рук неспособного правительства, чтобы спасти народ от истязаний. О распространении «Великорусов» ему рассказывал Владимир Обручев, молодой человек двадцати пяти лет, в недавнем прошлом гвардейский офицер, а ныне литератор, сотрудник «Современника» и друг Добролюбова.
А вскоре появился «Колокол» от 15 августа с призывом Герцена: «Заводите типографии!.. Теперь самое время. Мы с восторгом узнали, что у нас начали печатать в тиши, не беспокоя цензуру, мы видели даже один листок «Великорусса»… Нет в Европе страны (и здесь он Европу ни в грош не ценит), где легче заводить типографии как у нас, — везде теснее живут. Но не нам вас учить да еще публично, мы ограничиваемся братским советом:
Михайлов успел прочесть «Колокол» до ареста.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
С утра первым пришел Горянский. Теперь даже интересно, о чем он заговорит после объяснительной записки Михайлова?
— Не хотите ли передать что-либо своим друзьям? — понизив голос, спросил Горянский.
— Да ведь все, что ни передам, вы против меня обернете. Служба-с, как говорит Путилин. Нельзя мне на вас надеяться.
— Вам следовало бы написать друзьям хотя бы, что вы живы и здоровы. А то в Петербурге распространился слух, будто вас тут, в Третьем отделении, отравили. Кажется, кроме уважения, здесь вам ничего не оказывается, не так ли, господин Михайлов?
Можно отравить словом, подлостью. А слухи — это отрадно, его не забыли, хотя и похоронили.
— Я не волен пресекать слухи, господин Горянский,