Она ожила под рукой, легко провернулась вдруг в его полукольце захвата и посмотрела на него распахнутыми темными глазами – так близко, что взгляд расплывался; он потянулся к ней губами, но она шевельнула лицом, и он попал губами в нос, потом прижался щекою, и она сказала: «Вы сопите мне в ухо», и он сказал: «Сейчас ударю», и она ничего не сказала, и он стал трогать ее и гладить – осторожно, без наглости, словно прорисовывал ладонью контуры ее присутствия, и она лежала, как натурщица, никак не откликаясь на его повторяющиеся штрихи, все точнее и увереннее утверждающие правду очертаний, и однажды, когда он, забывшись, приблизился, он почувствовал слабый ответный извив и услышал тихий теплый выдох. Утром, очень рано, он проснулся в сером свете от накатившей изжоги; она смотрела на него, подперев лицо ладонью. «Странно как, – сказала она и легонько постучала пальцем ему по лбу, – если бы у вас вот здесь, на лбу, росло ухо, это было бы отвратительно. А так, немножко в стороне, вполне терпимо». «При чем тут ухо?» – спросил он с утренней хриплостью в голосе. «А вы никогда не пытались рассмотреть его повнимательнее? – сказала она. – Ужасная конструкция...». Он обхватил ее и притиснул, вдыхая ее запах и восхитительное мягкое тепло, и понял, что ночью он так ничего и не понял, и стал торопиться, и даже вспотел, как будто довершал незавершенную работу, и не мог отдышаться, уткнувшись мокрым лбом в подушку над ее плечом, и вышел, и ушел, сграбастав свои тряпки и не забыв прихватить полотенце.
Вечером он заявился снова с вином и водкой, трезвый, схватил ее и повлек на матрас, целуя в шею, и она сказала: «А поговорить?» – «Потом, потом, – шептал он, избавляясь от одежды. – Хочу сейчас, пока не пьяный...». И снова ничего не понял и далее напился вдрабадан, и опять осмелел, начал спрашивать, как спрашивает врач у пациента про то, где у пего болит, и все разрушил основательно, унизился до обсуждения пихотехники, потребовал реванша и получил его, и вдруг спросил на полпути: «Тебе хоть нравится, что я делаю?». – «Нравится», – ответила она и блеснула зубами в улыбке. Он рухнул вбок, перевалился на спину и зажмурил глаза. «А ты ласковый, услышал он ее голос. – Где бы мне найти такого ласкового старичка?». «Зачем?» – спросил Лузгин. «Чтоб выйти за него», – сказала Анна. «Я на бляди не женюсь», – сказал Лузгин, и она ударила его ладонью по лицу, потом погладила там и ударила снова, и снова погладила, и легла головою на грудь, и тогда Лузгин понял, что пропал, и чуть не заплакал от горечи осознанного счастья. «Не шевелись, – попросила она. – Пожалуйста...».
«Может, выпить?» – подумал Лузгин, ворочаясь без сна на гостевом диване. Он слышал, как ушли Евсеев с долговязым, и представил себе Слесаренко, как он там лежит в таком же одиночестве огромной и чужой квартиры и, наверное, тоже не спит, а был бы Слесаренко нормальным мужиком, позвал бы его, и они бы выпили на пару и поговорили о чем-нибудь простом, им обоим понятном и важном, и если бы начальник снова взял и наехал на Кротова, то он, Лузгин, защитил бы друга от наветов, и ему бы стало хорошо.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Евсеев, конечно же, переусердствовал: купил для Слесаренко место в бизнес-классе, а Лузгину – обычное, в хвосте самолета. Виктор Александрович представил, как он там сидит, надувшись, и захотел исправить ситуацию – он не любил, когда людей унижали заведомо, и попросил стюардессу перевести Лузгина в первый салон, но оказалось, нельзя – «загрузка на обслуживание строго по количеству». Слесаренко сказал: «Я поделюсь», – и улыбнулся, и строгая девочка тоже раздвинула губы и сказала: «Извините, не положено». После «люфтганзовских» радушных топ-моделей наша обслуга смотрелась коряво, прибегала в салон с таким видом, будто главная работа была где-то там, за бортом самолета. Слесаренко отказался от напитков, а когда ему принесли и подали проспектик меню, отклонил его ладонью и сказал, что есть вообще не будет, он не голоден, чем поверг стюардессу в нахмуренный ступор, и добавил: «Впредь попрошу меня не беспокоить, надо будет – я вас вызову», – и просто вымел этой фразой стюардессу из салона; вышло грубо, но ведь сама же напросилась.
Соседнее сиденье было не занято, и там лежал дорожный слесаренковский портфель; Виктор Александрович достал из щели бокового кармана скупленные поутру Евсеевым газеты и принялся их листать, как бы невзначай выискивая на хрустевших страницах упоминание о себе самом.