– Вот видишь? – сказала она, обращаясь к Бринн. И, взяв с кровати подушку, швырнула ею в меня. – Вот, динамщица. Кто-то должен дать этому бедному парню шанс.
Что же я помню о том бале? Зигзагообразные красные и голубые огни, то и дело меняющие форму пятна света на полу, ужасного качества музыкальное сопровождение, чудовищно неравномерный ритм. Я стою вместе с Бринн, и Оуэном, и Саммер, мы все подняли руки, все смеемся и немного задыхаемся от смеха. Мы вновь обрели почву под ногами. Как будто время просто отмоталось назад. Как будто последних шести недель – того, как Саммер избегала нас, ее насмешек над Бринн в кафетерии, когда она в присутствии всех сказала: «Перестань исходить слюной, МакНэлли. Я не из тех, кто увлекается девушками, поняла?» – просто не существовало. Как будто все это было долгим кошмарным сном, от которого мы все проснулись.
Что еще? Я отдавалась музыке, позволяя ей течь сквозь меня, подобно реке, забыв о ее форме и структуре и о первой позиции, и о том, что надо тянуть носки и держать спину, просто плывя в звуках.
И Саммер, одновременно и нить, и веретено, на которое наматывались все мы, веретено прекрасное, острое и смертоносное.
– Мамма Миа! – Она схватила меня за руки и закружила. Мои ладони были потными, а ее – сухими. – Когда-нибудь ты станешь знаменитой, тебе это известно?
А потом, когда заиграла медленная песня, Бринн обняла меня рукой за плечо, и мы пошли, потные и все еще смеющиеся, чтобы выпить пунша у стола кафетерия и пошушукаться о парочках, движущихся как деревянные или как зомби, под дрянное исполнение песни Тейлор Свифт. И тут мы обернулись и увидели, что Оуэн и Саммер за нами не пошли.
Я увидела их сразу, но у меня ушло несколько секунд, чтобы понять случившееся.
Оуэн и Саммер. Саммер и Оуэн. Саммер и Оуэн. Так близко друг от друга, что они слились воедино, одна-единственная фигура в середине спортзала: конец танца, крещендо, момент, когда музыка становится громче всего, как раз перед тем, когда сцена погружается во мрак.
Они целовались.
И самым странным было то, что в этот самый момент музыка – пенящееся, игристое виваче, медленное анданте и усыпляющее адажио, которые столько лет жили в моих костях и крови и костном мозге, так что, танцуя, я не столько двигалась, сколько
Словно кто-то, как из яблока, вырезал из меня сердцевину.
Я пыталась. Поверьте мне, я честно пыталась. После нескольких недель избегания отчаянных телефонных звонков мадам Лярош, придумывания оправданий для моих матери и отца относительно того, почему я не хожу ни на занятия, ни на репетиции; после того, как Бринн заставила меня отправиться обратно в Лавлорн в надежде на то, что это поднимет мне настроение и мы обнаружили, что Лавлорн исчез тоже; после я надела лосины и балетное трико и мои любимые пуанты и вернулась в Вермонтскую школу балета.
В течение недели я неуклюже тщилась заниматься дальше, пропуская повороты, запарывая арабески, путаясь в комбинациях. Сначала мадам Лярош подбадривала меня, потом начала злиться и наконец замолчала, сжав губы в тонкую линию, а остальные девочки стали меня сторониться, как будто утрата способности танцевать была болезнью, и притом, возможно, даже заразной.
– Что с тобой? – После последнего занятия балетом в моей жизни мадам Лярош отвела меня в сторонку. – Раньше твой танец шел вот отсюда. – И она указала на свое сердце. – Ты танцевала, словно пела. А теперь я больше не понимаю, кто вместо тебя на этой сцене.
Как я могла рассказать ей, что произошло? Как объяснить? Во мне не осталось сердца, чтобы танцевать. И голоса, чтобы петь.
Вместо этого я сказала:
– Я знаю. Извините.
Вернувшись домой, я выбросила свои пуанты. А также старые балетные трико и все вязаные гамаши. И набор для шитья с приносившими мне удачу фиолетовыми нитками, которыми я пришивала к пуантам резинки.
Саммер робко подошла ко мне после того, как неделю даже не смотрела в мою сторону и уводила Оуэна прочь всякий раз, когда он пытался поговорить. Она, хихикая, взяла меня за руку, наклонилась, обдав запахом яблочного шампуня, и спросила:
– Ты же не сердишься на меня, правда? Ты ведь знаешь, я не могу вынести, когда ты сердишься. Ты ведь знаешь, я тогда просто
Я сказал:
– Нет, я не сержусь.