Не важно, каково содержание ритуала, важно, что он выполняет социальную функцию. Он создает общество, помогает его склеить. Но склеить во что? В нечто цельное? В нечто одинаковое. Чтобы в любую сторону: вправо, влево, вверх и вниз – каждый, кто составляет это общество, был похожим на соседа?
Мы и ненавидим-то эти ритуалы и коды только потому, что знаем, как это работает. Знаем, как этим пользоваться. Знаем, как их использовать в своих целях. Когда ты знаешь, как манипулировать людьми при помощи ими же самими принятых правил, ими же самими придуманных установок, то что может быть скучнее.
А люди не хотят думать.
Но думать – это собственно единственное, что у людей и есть. Если ты не думаешь, то ты «идешь против природы». Человек, который не думает, это как волк, который питается травой. Наверняка и такие есть, но это явно что-то физиологически неправильное.
И это не отклонение от нормы. Норма – придуманная, искусственная вещь. Нам кажется, что она незыблема, но это исключительно потому, что наша жизнь слишком коротка, чтобы увидеть, как стремительно, иногда на сто восемьдесят градусов, норма меняется. В природе не существует нормы.
И вот это приятие ритуалов – это отказ от своей природы. Это отказ от человеческого.
И именно поэтому мы молчим. Нас душит гнев.
Я смотрю на Машу, она не знает, куда деть руки, автоматически стягивает перчатки, находит в сумочке пачку, закуривает, начинает снова натягивать перчатки на руки.
– Полный пиздец, – шипит она сквозь зубы и фильтр.
– О том, как наступает чудовищная тьма? – я смотрю в окно на горящий огнями город, мы въезжаем на эстакаду, дома плавно с ходом автомобиля опускаются куда-то вниз. Отсюда виден центр города. Он переливается искрами, весь сверкает, как хрустальная многоярусная люстра, как если бы ты смотрел изнутри этой люстры. Цветная реклама, небо прорезают прожектора, – вся эта история о том, как наступает чудовищная тьма.
Некоторое время мы едем молча.
– Кстати, – Маша затягивается и замолкает, – о Набокове, – выдыхает она, – я тут на досуге поняла, в чем смысл твоего любимого выражения.
– Какого?
– Ну, того, китайского, – Маша постепенно возвращается, – о том, что тот, кто может написать стихотворение о снеге, разберется со всякой бумажной волокитой. Помнишь?
– Ну, конечно, помню, – отзываюсь я.
– Помнишь, как пишутся китайские стихи?
Я задумываюсь:
– Напомни.
– Ну, старая история о том, как спросили одного японского мастера, как писать китайские стихи, он сказал, что оно должно состоять из четырех строф: первая называет предмет, вторая его раскрывает, третья рассказывает о чем-то постороннем, а четвертая все их связывает.
– У одного торговца из Киото было две дочери, – перебиваю я, – одной восемнадцать, другой двадцать два…
– Ей было не двадцать два.
– Это я для рифмы.
– Рифмы?
– А ты бы как хотела?
– У них вообще нет рифмы, у них иероглифические горизонты, какая там может быть рифма?
– Мечом людей воин убивает, а эти девы убивают взглядом. И видно это из народной японской песни.
– Правильно, – пепел падает куда-то на сиденье, Маша этого не видит, я начинаю думать, не прожгла ли она себе платье, – вот смотри, – продолжает она, – ты всегда говорил, что человек, который может описать красоты снега, способен разобраться с делами просто потому, что достаточно эстетического. Оно такое все самооправдывающее. Правильно?
– Ну?
– А вот и не ну. Фишка в чем? Человек, способный понять красоту мира, это еще не факт, что он может в этом мире жить, но человек, знающий правила, схему, как написать стихотворение, и какая разница, о чем: о снеге, снегирях или невыносимой легкости – он способен разбираться с делами. То есть совсем грубо говоря, филологическое образование дает возможность понять, как мир функционирует, ты же помнишь, до двадцатых годов прошлого века все писали книги о людях, теперь пишут книги о книгах о людях. Короче, тот, кто может написать роман, организовать мир, так сказать, по правилам языка, тот способен это делать не только на бумаге, но и в жизни. Понял?
– Интересная теория… Никогда не думал в таком контексте, – хотя, на самом деле, только что именно об этом и думал.
Мы въезжаем на парковку перед «Набережным». Машина останавливается.
– Подождите нас, – говорю я, протягивая водителю деньги и открывая дверь, – мы недолго.
Идем в сторону супермаркета.
– Удивительно, правда? – говорит Маша, затягиваясь последний раз и выбрасывая сигарету.
Мы входим через крутящиеся двери в торговый центр.
Как и все другие торговые центры – это здание в несколько этажей, которое одновременно пытается быть минималистичным и космическим, как архитектура Захи Хадид, но деньги на него давал не интеллектуал с тонким вкусом, а отдел маркетинга – поэтому то тут, то там встречаются золотые виноградные гроздья, какие-то уродливые скульптуры и прочие излишества. То ли дворец, со стен которого не все очистили, то ли, наоборот, музей современного искусства, в котором финальную отделку проводили сумасшедшие турки.