горницу. «Там, — говорит, — бармы для тебя приготовлены!»
Знаю, думаю, какие бармы. Петля удавная!
Девка мне нитку сканую показывает. «Вот, — говорит, — на какой тебя повесят!»
Размыслил я — не страшно нитки. Пошел я за девкой в другую горницу. Стал к окну, и
в лицо мне горний свет бьет. Обернулся - не одна, а три девки позади меня на лавке
сидят, зубы скалят. Прядей они, нитки прядут, прялицы крашеные и веретна со звоном.
Не опомнился я, нитками весь запряден... Перерезали мне нитки горло, как петля
удавная, и умер я в единый миг, плоть девкам оста-вя, а сам же лебяжьим лётом лечу
над великим озером. Тихи и безбрежны воды озера, вечная заря над ним, о которой
поется «Свете тихий» по церквам русским. Паруса безмятежные в заре, в воздухах и в
водах. Лёт лебединый во мне и стихира в памяти:
61
Парусами в онежские хляби Загляделся царьградский закат!
24 марта 1924
ЛЕБЯЖЬЕ КРЫЛО
А я видел сон-то, Коленька, сегодня какой! Будто горница, матицы толстые, два
окошка низких в озимое поле. Маменька будто за спиной стряпню развела, сама такая
веселая, плат на голове новый повязан, передник в красную клетку,
Только слышу я, что-то недоброе деется. Ближе, ближе к дверям избяным. Дверь
распахнулась, и прямо на меня военным шагом, при всей амуниции, становой пристав
и покойный исправник Качалов.
«Вот он, - говорят, - наконец-таки попался!». Звякнули у меня кандалы на руках, не
знаю, за что. А становой с исправником за божницу лезут, бутылки с вином вылагают.
Совестно мне, а материнский скорбящий лик богородичной иконой стал.
Повели меня к казакам на улицу. Казаки-персы стали меня на копья брать. Оцепили
лошадиным хороводом, копья звездой.
Пронзили меня, вознесли в высоту высокую! А там, гляжу, маменька за столом
сидит, олашек на столе блюдо горой, маслом намазаны, сыром посыпаны. А стол
белый, как лебяжье крыло, дерево такое нежное, заветным маменькиным мытьем
мытое.
А на мне раны, как угли горячие, во рту ребячья соска рожком. И говорить я не
умею и земли не помню, только знаю, что зовут меня Николой Святошей, князем
черниговским, угодником.
8 июля 1925 Петергоф
ПУЧИНА КРОМЕШНАЯ
Страшно рот открыть, про этот сон рассказывать...
Будто Новый год на земле, новые звезды и новый ветер в полях. А я за порогом
земным, на том свете посреди мерзлой, замогильной глади. И та гладина - немереный и
немыслимый кал человеческий да трупная стужа...
Иду я тысячу лет, а всё пристанища нету. . Но вот будто малый приступочек. Присел
я на него — не пойду никуда... Только воем в уши плеснуло: вижу, два беса человека,
как бочонок, катят. Наросли на человека все грехи его, и, как чан мясной, он катуч...
Других два беса под человека одеты, богатых кабаков гости: манишка, джимы и всё
прочее; только крещеной душе узнать, что это враги. Кувырком, с плясом и гончей
рысью волокут они человека за ноги, как дровни за оглобли. За дровнями третья пара,
поперек трость панельная в серебряных буквах, а на ней голова насажена бабья, в
рыжих волосьях, а кишки, кал земной и мервецкий мусор, метут...
Сотворил я молитву, в духе своем Христу кланяясь, любовь свою к его любви
возношу...
Слышу вой человеческий пополам с волчьим степным воем. Бежит оленьим бегом
нагой человек, на меня поворот держит. Цепью булатной, неразмыкаемой человек этот
насквозь прошит, концы взад, наотмашь, а за один из концов лютый и всезлобный бес,
как за вожжу, держится, правит человеком куда хочет. У той и другой ноги человека
кустом лезвия растут, режут смертно.
«Николай, нет ли меду?!»
А бес гон торопит.
«Ведь я не пьяный, не пьяный!»
А бес гон торопит.
И помчался оленьим бегом человек Есенин. Погонялка у беса — змей-чавкун, шьет
тело быстрее иглы швальной. На ходу, наутёке безвозвратном два имени городовых
выкликнул Есенин: Белев, Бежецк.
62
Возрыдал я Спасу... Чую, под локтем у меня как бы узенький про-ходец, только
боком втиснуться. Помыслил я укрыться от страха ночного в проходец этот. Тискаюсь,
тискаюсь, о лоб и затылок стены задевают. Шуршат стены мертвецкой кожей да
волосьями. Стала одежа с меня, как корка с недопеченной ковриги, отваливаться, а за
ней и тело стало строгаться. Утончился я, белым, костяным стал... Чую, под ногами
мокро, всё глубже, глубже ноги в мертвую кровь уходят. А впереди шум сточный,
водяной, кромешная кровавая пучина...
Некуда мне двинуться... Гляжу, человек ко мне идет. Пучина его держит, не мочит
он своих ног в крови. В черном весь человек, в мягком, складчатом, а лицо, как воск,
легкое и тонкое.
«Николай Васильевич Гоголь?» - «Да, - говорит, - это я. Пока еще здесь, за
сомнения. Вы всё написали, что я вам советовал? У меня был молитвенник — о<тец>
Матвей, к вам же я послал Игнатия. Писать больше не о чем...»
Конец сну.
I января 1926
ДВУРЯДНИЦА
В эту зиму больше страшные сны виделись... До Троицына дня ночи тяжелые.
Только когда пришло с иконописного Палехова письмо от зографа-приятеля, такое
нехитрое да заботное, привиделся мне в ночь с воскресенья на понедельник теплый
турецкий сон.
Будто я в лодке на теплых шелковых водах; цвета глубина водяная лиловато-
зеленого.