Негаданно стена позади меня воссияла, как-то растаяла. Онемели чертовы дудки, и
в глазах у меня видение благое: вижу, идет муж ду-хосвятный с кропилом в деснице, а
полеву — перед ним отроча в венце измарагдовом. Грядет духосвятный муж, а я за ним,
под щитом-кропилом. Кропит святитель ошуюю и одесную, и, как тлен горелый,
рассыпается чертово проклятбе.
Горница — конское побежище, гляжу, уже на убыли. Вижу тебя, Коленька,
червивого, пес лижет. Стал я пса пинком от тебя гонить, а он голосом вальяжным,
чиновным изрек мне, будто он знакомец твой покойный и велит тебе четвергу не
верить.
Помолился я святу мужу рыдающей молитвой о дружбе нашей, и он
благословенную десницу подъял и благословение афонское по-гречески проглаголал. И
пали живые капли от кропила его на тебя, псиного и червивого...
Гляжу, идем мы дорогой ясной, заморский ветерок в лицо нам дует; дерева,
круглые, как чаши, миро зеленое к небесам возносят, и птах на них желтых и
червонных, как пчел на медушнике.
Край незнаемый, неуязвимый бедами... «Это - Канарские острова!» — говоришь ты,
а сам такой легкий, восковой, из червя неусыпного вызволенный...
58
Новое счастье!
Май 1923
ПРЕСВЕТЛОЕ СОЛНЦЕ
Будто лезу я на сарайную стену, а крыша крутая. Сам же сарай в лапу рублен, в
углах столетья жухнут, сучья же в бревнах паточные, липкие. И будто у самого шолома
сосна вилавая в хвойной лапе икону держит, бережно так, как младенчика на воздусях
баюкает. Приноровился я икону на руки приять, откуль ни возьмись орава людская,
разгалдела на меня, вопом да сглазом душу полоша...
Побежал я по шолому, как синица за комаром... Догнала орава меня в тесном месте,
руки в оковы вбила, захребетной цепью сковала. Повели меня к темному строению.
Вижу, к стене лестница поставлена, ушами в полый люк уперта. И надо мне в этот люк
нырнуть, а руки у меня скованы и захребетная цепь грызет тело мое.
Прыгнул я с лестницы в люк, не убился и плоть не ушиб. Вижу, спит темь, хвост —
коридор длинный, голова же — пустая конюшня. Знаю, что есть и глаза у тьмы и
слышание кошачье, только я-то в ут-лость головную за смертью пришел, за своей
погибелью.
Солдатишко - язва, этапная пустолайка, меня выстрелом кончать будет. Заплакал я,
жалко мне того, что весточки миру о страстях своих послать нельзя, что любовь моя не
изжита, что поцелуев у меня кошель непочатый... А солдатишко целится в меня, дуло в
лик мой наставляет...
Как оком моргнуть, рухнула крыша-череп, щебнем да мусором распался коридор-
хвост.
Порвал я на себе цепи и скоком-полетом полетел в луговую ясность, в Божий белый
свет... Вижу, озеро передо мной, как серебряная купель; солнце льняное непорочное
себя в озере крестит, а в воз-дусях облако драгоценное, виссонное, и на нем, как на
убрусе, икона возвиглась «Тихвинския Богородицы»...
«Днесь, яко солнце пресветлое, воссия нам на воздусях, всечест-ная икона твоя,
Владычице, юже великая Россия, яко некий дар божественный с высоты прияла».
24 июня 1923
СЕДЬМОЕ КОЛЬЦО
На память мученицы Февронии, что палачами своими была вселюдно на куски
рассечена, видел я сон про твое, Коленька, убиение.
Будто два безвинных и бесчеловечных тебе лицо ударом окровя-нили и жиганским
ножом прокололи тебе грудь. Казенные люди — убийцы твои — одеты в военное, но
безликие, и говор их — бормота-нье да хрип сивушный про ящик. И за ящиком я
спрятался, свое остервенелое сердце ужасом да отместкой утешаю.
Гляжу, в ящике снаряд динамитный. Ухнул я снарядом в душегубцев, в проклятых,
давно ненавидимых... Громным взрывом выкинуло меня, как пушинку, в мякоть какую-
то...
Гляжу - хлев передо мной коровий, навозом и соломой от него несет. Вошел я в
хлев, темень меня облапила, удойная, добрая мгла. Узрел я дверь в стене; знаю, что не
простая это дверь, драгоценной работы она, и порог ее священный. Отпер я дверь, в
завесу глазами уперся. Завеса как бы из огня мягкого ткана, и буквы на ней полукру-
жьем светлым: «Приидите ко мне вси, вернии...»
Стал я душу свою спрашивать, верный ли я? Перекрестился и одолел завесу.
Пахнуло на меня неизреченным, чем христовская заутреня цветет. Ясли коровьи передо
мной стоят, из белого камня высечены, а над ними пречистые лампады горят.
На каменном ложе ты убиенный, всякое житейское попеченье отложивший,
Авелевой наготой светишься. Бесчисленны раны твои, язвы, пупыри и отеки. Уразумел
я, что искусало тебя насмерть житейское море, и все грехи твои перед Богом на теле
59
твоем, как явной бумаге, язвами рассказаны... Врач тайный, а какой, словами не ска-
жешь, тело твое целить тщится. Но какое лекарство ни приложит, на всякое запрет
свыше нисходит. Догадался я, что к последнему прибегает врач, и голос свышний
пролился: «Той язвен бысть за грехи наша и мучим бысть за беззакония наша,
наказание мира нашего на нем, язвою его мы исцелехом».
Вдруг вострепетал человеко-коршун, из тьмы родясь, и сам темный, и затрапезным,
всеми земными скрипами, мутью и сипом исполненным голосом как бы указ преподал:
мол, исцелять еще не сроки, он не прошел седьмого кольца.
Возрадовался я тайне, глаза же мои плотские дальше покатились. Мерещится