Томико пришлось встать между ними, и Харфекс мучительным усилием воли взял себя в руки. Он молча прошел в свою кабинку, где, без сомнения, принял двойную или тройную дозу транквилизаторов. Остальные разбрелись по большому бараку — длинной общей комнате с десятью спальными закутками. Они молчали, но вид у них был угнетенный и настороженный. Как всегда Осден даже теперь держал их под своим влиянием. Томико поглядела на него в приступе ненависти, обжегшей ей горло, словно желчь. Этот чудовищный эгоцентризм, питавшийся чужими эмоциями, этот абсолютный эгоизм был хуже любого самого страшного уродства плоти. Подобно ущербному эмбриону он не должен был родиться. Не должен был жить. Должен был сразу погибнуть. Почему его голова не раскололась надвое?
Он лежал перед ней, распластанный на постели, белый, руки беспомощно вытянуты, бесцветные глаза широко открыты, из их уголков катятся слезы. Он попытался отодвинуться.
— Не надо, — произнес он слабым хриплым голосом, стараясь приподнять руки, словно защищая голову. — Не надо!
Она села на складной стул рядом с койкой и немного погодя положила ладонь на его руку. Он хотел было отодвинуться, но у него не хватило сил.
Между ними воцарилось долгое молчание.
— Осден, — прошептала она. — Мне стыдно. Очень. Я желаю вам только хорошего. Позвольте мне желать вам хорошего, Осден. Я не хочу причинять вам вред. Послушайте, я поняла. Это был кто-то из нас. Ведь так? Нет, не отвечайте — скажите только, что я ошибаюсь. Но я не ошибаюсь. И на этой планете есть животные! Целых десять. Мне все равно, кто. Это ведь неважно, правда? Это ведь могла быть и я — минуту назад. Я сознаю, но не понимаю почему, Осден. Вы не представляете себе, как трудно нам понять… Послушайте… Будь это любовь, взамен ненависти и страха… Любви никогда не бывает?
— Нет.
— Но почему? Почему никогда? Неужели все люди так слабы? Ужасно. Ничего, ничего, не тревожьтесь. Лежите тихо. Ведь сейчас это же не ненависть, ведь так? По меньшей мере, сочувствие, участие, доброжелательность. Вы же ощущаете это, Осден? Вы это ощущаете?
— Среди… разного другого, — произнес он еле слышно.
— Шумы моего подсознания, наверное. И всех остальных — там… Послушайте, когда мы нашли вас в лесу, я попробовала перевернуть вас, а вы почти очнулись и внушили мне панический ужас. На минуту я обезумела от страха. Я ощутила страх, который вызвала в вас?
— Нет.
Ее ладонь все еще лежала на его руке, а он совсем расслабился и постепенно погружался в сон, как человек, измученный болью, когда она его наконец отпускает.
— Лес… — пробормотал он. Томико с трудом разобрала это слово. — Страх…
Она не спросила, о чем он говорит, и, не отнимая руки, следила, как он засыпает… Она знала, какие чувства испытывает, и потому знала, что испытывает он. Сомнений у нее не было: существует только одно чувство — одно состояние — которое вот так, за единое мгновение, способно вывернуться наизнанку, сменить знак с минуса на плюс, или наоборот. В великохейнском языке любовь и ненависть вообще обозначаются одним словом — онта. Естественно, она не влюбилась в Осдена. Это иное чувство. Онта — вот что она к нему испытывает. Ненависть, сменившую знак. Она сжала его руку, и между ними словно проскочила искра — сильнейший электрический разряд… Так вот почему он избегал всяких прикосновений. Во сне анатомический рисунок мышц вокруг его губ разгладился, и Томико увидела то, чего никто из них еще ни разу не видел: по его лицу скользнула слабая улыбка. Скользнула и исчезла. Он продолжал спать.
Здоровье Осдена было крепким: утром он уже сидел на постели и попросил есть. Харфекс рвался расспросить его, но Томико не дала. Она завесила дверь закутка полиэтиленом, как часто делал сам Осден.
— Это правда экранирует вашу эмпатическую восприимчивость? — спросила она, и он ответил суховатым тоном, который они теперь приняли между собой.
— Нет.
— Значит, это просто предостережение, чтобы вас оставили в покое?
— Отчасти. Но в большей степени самовнушение. Доктор Хаммергельд считал, что экранирует… Возможно, он был прав.
Любовь была — когда-то. Обезумевший от ужаса ребенок захлебывался в бушующих валах эмоций, которые испытывали взрослые вокруг. Ребенок тонул, и один человек его спас. Один человек научил его дышать, жить. Он получал все — защиту, любовь — от одного человека. Только он — Отец-Мать-Бог, и больше никого.
— Он еще жив? — спросила Томико, думая о невероятном одиночестве Осдена, о странной жестокости великого врача. И вздрогнула, услышав вымученный, дребезжащий смешок.
— Он умер по меньшей мере двести пятьдесят лет тому назад, — ответил Осден. — Вы забыли, где мы находимся, координатор? Мы все расстались с нашими близкими навсегда…
За полиэтиленовым занавесом двигались, чем-то занимались восемь других людей в Мире 4470. Их голоса звучали тихо и напряженно. Эсквана спал; Посвет Тоу лежала под терапевтическими токами; Дженни Чон пыталась расположить светильники у себя в закутке так, чтобы не отбрасывать тени.