Я собрал вещи, закатал, что мог, в матрас и, попрощавшись с сокамерниками, приготовился на выход, втайне радуясь возможности самому посмотреть на знаменитый лефортовский карцер. Я к тому времени многократно слышал рассказы побывавших там: узкий каменный мешок с наглухо закрывавшим маленькое окно “намордником” – листом приваренного железа. Пристегнутая к стене койка, которую в шесть утра при подъеме пристегивали, а в десять вечера при отбое отстегивали, и она падала на железную тумбу-столбик. Эта железная тумба и была единственной мебелью штрафного изолятора, если не считать “параши” – дырки в полу. Днем приходилось все время стоять или ходить, потому что сидеть на холодной железной тумбе больше десяти минут невозможно – отморозишь самое дорогое. А с отмороженным самым дорогим – кому ты нужен?
В ШИЗО один день “лётный”, один день “пролётный”, и в “пролётный” день проштрафившиеся арестанты сидят на “положенке”, то есть на “пайке”. В других тюрьмах арестантов в ШИЗО “подогревают” – “загоняют” через “баландёров” – раздатчиков баланды – и “прикупленных” контролеров еду, чай и курево, а часто и наркотики. В Лефортове же по причине строгости соблюдения режима “подогреть” было невозможно: тюрьму из соображений секретности обслуживали не “баландёры” – мелкие уголовные преступники, а сами контролеры, и купить их никому в голову не приходило. Да и нечем было.
В предвкушении всех этих радостей я отправился за конвоиром по коридору первого этажа. Он остановился у поста ДПНСИ, получил от корпусного какое-то неслышное мне распоряжение и повел меня по направлению к лестнице, ведущей на подземные этажи. Перед самой лестницей он вдруг повернул в узкий коридор-тупик, на который я не обращал раньше внимания, и мы пошли вдоль дверей камер, выкрашенных в темно-зеленую, а не в буро-коричневатую краску в отличие от дверей остальных лефортовских камер. В коридоре стояла тишина, и не было слышно голосов или смеха заключенных.
Я не понимал, куда он меня ведет: по правилам перед ШИЗО мне полагалось сдать вещи на склад, затем меня должны были переодеть в “милюстинку” – милюстиновую черную зэковскую робу, униформу советского ГУЛАГа. Все свое при водворении в ШИЗО отбирали, не разрешая даже обувь, и выдавали тапочки из кирзы.
Контролер остановился перед последней по коридору камерой и, не посмотрев сначала в “глазок”, что было нарушением обычной при заводе зэка в камеру процедурой, открыл ключом дверь. Он кивнул мне – заходи, и я зашел.
Это был не ШИЗО.
Письма из счастливого прошлого
Удивительно, как быстро в неволе криминализируется сознание: никогда до посадки мне бы не пришло в голову взять чужое – украсть. Воровство было постыдным, заслуживающим презрения занятием. В тюрьме, однако, я, ни на секунду не задумавшись, украл не еду, не лекарства, без которых не мог обойтись, а никому не нужное полотенце – и испытывал от этого радость.
Воздух неволи пропитан криминальностью, и, подышав им, люди меняются, их прежние нормы поведения и морали тают в сознании, становясь призрачными и далекими. Против “хозяина” можно все, оттого что “хозяин” – власть – делает с тобой что хочет, невзирая ни на свой же закон, ни на человечность. За годы заключения я не встретил ни одного человека, кого бы тюрьма перевоспитала, сделала честным. Зато встречал множество людей, попавших в тюрьму относительно законопослушными гражданами и быстро эволюционировавших в преступников.
Обо всем этом – и о многом другом – я думал, оглядывая свое новое жилье: такую камеру я видел впервые – маленькая, с одной “шконкой” и без прикрученного к полу стола и лавки, как в других камерах, так что сидеть приходилось только на “шконке”. Кран торчал прямо над “парашей” – без раковины, то есть при умывании нужно было снимать деревянный люк с “параши”, чтобы туда сливалась вода. Решетка на окне была забрана глухим “намордником”, и свет с тюремного двора, как я потом выяснил, не проникал в камеру даже днем.
При заводе в камеру я отметил ее номер – 12, что не могло быть: 12-я камера находилась по коридору первого этажа недалеко от камеры 22–23, и нас водили мимо нее на допросы и на прогулки, а также в баню. Не могли же быть в Лефортове две 12-е камеры? А вот были.
В камере стояла страшная духота, словно топили печь, причем духота с каким-то металлическим душком. Ночью, когда я из-за этой духоты не мог заснуть, я стащил матрас на пол и лег там.
Только я забылся зыбким дурманным сном, сквозь который пролетали чьи-то жуткие лица, какие-то химеры, как лязгнула и грохнула, открывшись, “кормушка”, и голос контролера выдернул меня из тесного, вязкого забытья:
– Поднялся, лег на “шконку”. На полу не положено.