Единственно по ком я тосковал, оказавшись большом мире, была Инна. Я и не предполагал, что мы сделались так близки. Пользуясь статусом друга Студии, я виделся с ней еще некоторое время по уходе. Она подурнела — ее светло-рыжие волосы без подновления окраски облезли и стали обычными, русыми. При большом животе ножки казались уродливо тонкими, лицо побледнело и приобрело какое-то будничное выражение. Я смешил ее рассказами про институт, она смеялась низким, почти беззвучным смехом. Ярослав Ярославович был недоволен этими визитами, потому я старался встречаться с Инной в его отсутствие. Но как-то раз, встретившись со мной дома, он отвел ее в другую комнату и довольно громко попросил выпроводить меня. Инна вышла растерянная. Я, не желая ставить ее в неловкое положение и струхнув сам (а я по-прежнему боялся Мастера и правильно делал), спешно откланялся. Она улыбалась на прощанье, я тоже улыбался. Но с той поры я больше не видел ее. Она и Ярослав Ярославович стали мужем и женой, и я небезосновательно полагал, что Устав запретил Жене Мастера дружить с Врагом Студии. Я нарочито избегал знать о ней что-либо и потрудился забыть ее вовсе, что, в конечном счете, почти удалось мне.
Я благополучно учился в институте, прогуливая на чем свет стоит. У меня оставалась надежда по окончании, уже с филологическим образованием, поступить в актерский вуз. Пока же я очень сдружился с однокурсником Хабаровым — благородным, красивым, склонным к полноте. Он был похож на Байрона. Хабаров картавил, заикался, у него были очки, он терпеть не мог театр и хотел, как и я, стать актером. Он тоже имел студийный опыт, и мы потешали друг друга, показывая рубцы прошлых ран. Его актерское дарование казалось мне сомнительным, а методы работы над ролью порочными. Сидя на гражданской обороне, он отмечал в тексте паузу вертикальной палочкой, протяженную паузу — двумя черточками, качаловскую паузу — тремя. Я был возмущен этим и бомбил нового друга цитатами из Станиславского. От актерской практики я отказался вовсе, талант мой не развивался, единственное, что я мог делать для его поддержания — это не участвовать в культурно-массовых проделках пединститута. Я совершенно сосредоточился на созерцательной стороне вопроса, и большую часть досуга тратил на театральные прогулки.
Обожание к театру все усиливалось. Особе далекой от меня немыслимы масштабы моего зрительского безумия. Я ходил в театр почти каждый день и когда я говорю «почти каждый день», то имею в виду именно это. На неделе я видывал от четырех до девяти спектаклей. Заметки в старом еженедельнике фиксируют рекордное число — в неделю майских каникул 1986 года я посмотрел двадцать два спектакля. Насколько могу судить, зная себя, это было уже не от страсти к музам, а из желания необычности. Не думаю, что такое уж удовольствие составляло смотреть детские сказки по два раза вдень (10.00 и 13.00), а после того «Тартюфа» и «Пять рассказов…» на Таганке (19.00 и 22.00), но меня будоражило и веселило, что я хожу в театр, как на службу, что я, говоря с актерами и деятелями ВТО, где я подрабатывал распечаткой пьес, проявлял большую осведомленность в творческой жизни столицы. Я похвалялся своим помешательством тогда больше, чем сейчас (сейчас такая любовь к театру выглядела бы смешной).
Тогда, вправду, театры были лучше, и моложе я был, веселее, жарче. Мне было некого любить (счастливейшее время!), и я влюбился в театр. Конечно, эта любовь тоже была не взаимна — я любил издалека и совсем потерял желание юродствовать на подмостках — но эта любовь не была несчастна. Сидя в зале — преимущественно на спектаклях Яшина и, как ни смешно, Гончарова в Маяковке, в ЦАТСА у Еремина, я входил в такое возбуждение души, так ощущал свою молодость, обтянутость тела свежей, чувствительной кожей, что если случайно сопящая сзади старушка чиркала меня по шее программкой, если женщина с биноклем подле неловко клала руку на подлокотник, едва касаясь моего локтя, мне уже казалось, что ко мне пристают, что ко мне вожделеют. Мое сознание обнаруживало это возмутительным, подсознание полагало, что только так и должно быть.