— Я надеялся, вы поможете мне его исправить, — выкручивался Новосельцев, следуя за директоршей.
— Опять врете, Анатолий Ефремович! — в сердцах воскликнула Людмила Прокофьевна и остановилась.
В учреждении не было никого, кроме Калугиной и Новосельцева. Лишь по монорельсовой дороге, которую забыли выключить, бессмысленно двигались пустые люльки, предназначенные для транспортировки бумаг. Калугина и Новосельцев стояли в большом пустом полутемном зале, и каждое слово Калугиной отдавалось эхом.
— Вы остались потому, что пожалели меня! Сегодня днем я имела неосторожность расплакаться при вас, а потом от слабости, наверно, наговорила лишнего. А вы… вы поверили, а это все — ерунда! Все у меня отлично, прекрасно. Дело ведь не только в личной жизни. Я руковожу большим учреждением, люблю свою работу. Все меня уважают. Некоторые даже боятся. Я только что от министра, он меня хвалил. Я не нуждаюсь ни в вашем сочувствии, ни в вашем покровительстве. Идите скорее домой, вас дети ждут. Слышите, уходите!
— Я думал, что сегодня днем вы были настоящая, — горько сказал Новосельцев. — Я ошибся, настоящая вы — сейчас!
И погрустневший Новосельцев направился клифту, но в этот момент в зале появилась Шура.
— Всем наплевать, а я тут сижу, голову ломаю, что бы такое подарить Боровских, чтобы он получил удовольствие? Я присмотрела в комиссионке бронзовую лошадь. Людмила Прокофьевна, отпустите завтра Новосельцева, а то мне одной эту лошадь не дотащить!..
А ночью в Москве выпал снег. Стояла середина сентября, деревья оставались еще зелеными, но были погребены под сугробами. На осенних цветочных клумбах, на каждом листке, каждом цветке лежал снег. Сочные красивые ягоды рябины были как бы накрыты снеговой шапкой. Снег застал город врасплох. Белая пелена покрыла крыши домов и автобусов, зеленые газоны и серые тротуары. Сочетание лета и зимы, зелени и белизны, нарядных зонтиков уличной толпы и студеных снежных завалов было необычным, странным, фантастическим. Когда Новосельцев ехал на работу, то сочинил стихотворение (ибо он действительно втихомолку баловался стихосложением). Чтобы не забыть, он его записал еще в трамвае.
Вот оно:
Это снежное утро в нашем статистическом началось как обычно. Сотрудники заполняли зал, отряхивая со своих зонтов снег, а Калугина уже трудилась у себя в кабинете.
В приемную вбежала Верочка. Позевывая, сняла плащ и оглядела почту. Появилась Рыжова с конвертом в руках. Ольга Петровна старалась держаться по-деловому и независимо, но это у нее плохо получалось.
— Верочка, извините, пожалуйста, передайте это письмо Юрию Григорьевичу, — сказала Ольга Петровна и почему-то добавила: — В собственные руки.
— Оставьте, я передам, — поначалу Верочка не обратила внимания на посетительницу.
— Вы только не забудьте! — назойливо напомнила Рыжова.
— Это моя обязанность, — казенно ответила секретарша.
— Регистрировать письмо не надо, — голос у Ольги Петровны звучал как-то необычно. Когда она ушла, Верочка недоуменно пожала плечами.
В приемной появилась комиссия — мужчина и две женщины. Все они были в темно-серых халатах. В руках у мужчины, явно начальника, находился блокнот.
— Инвентаризация! — сказал мужчина, не поздоровавшись, а две женщины набросились на мебель.
— Письменный стол — один! — читал в блокноте мужчина.
— Есть, — ответила одна из женщин. — Инвентарный номер, — она нашла прибитую к ножке стола жестянку с номером, — три тысячи семьдесят три!
— Есть! — И мужчина поставил галочку в блокноте.
Верочка с изумлением уставилась на бесцеремонных посетителей. Но на Верочку комиссия не обращала никакого внимания. Другая женщина переворачивала стулья вверх ногами в поисках инвентарных номеров.
В коридоре Ольга Петровна встретилась с Самохваловым.
— Доброе утро, Юра! — смущенно поздоровалась Ольга Петровна.
— Здравствуй, здравствуй, — на ходу ответил Самохвалов и, ускорив шаг, вошел в приемную.
— Доброе утро, Верочка!