Воздух детства и юности будит много воспоминаний. По этим холмам правого берега я часто бродил, как только взрослые догадались, что я уже достаточно подрос для того, чтобы получить некоторую свободу.
Особенно запомнились конец весны и начало лета на зеленых приднепровских холмах. Время, когда цветут деревья, когда на холмах среди кустов бузины уже вымахала трава, высокая, до половины моего роста. В раннюю жару она полна летнего шума и толчеи.
Я любил холмы над Днепром у Киево-Печерской лавры, потому что чувствовал величавую мудрость и покой, окружавший эти древние места.
В школьные годы я уже смутно испытывал уважение к древности. Мы проходили в то время в школе Древнюю Русь, и учитель, относившийся тогда, в первые годы революции, с некоторым смущением к своему предмету, говорил об этом времени странной скороговоркой. Ему казалось, что заниматься древностью, когда вершится новая история, скучно.
В конце концов ему настолько надоело рассказывать мальчикам и девочкам о давно минувших днях, что он в один весенний день, полный солнечного огня и света, попрощался с нами и ушел в Красную Армию бить атамана Махно и других атаманов и атаманш. Потом мы узнали, что вражья пуля настигла его в бою.
Мы, школьники, узнали об этом от маленькой русоголовой женщины с мечтательными глазами. Она преподавала у нас в школе физику. Иван Алексеевич ушел от нас весной, а осенью, когда мы пришли в классы, Татьяна Игоревна сказала, что он убит. И это был последний привет нам от него, переданный его невестой (наши девчонки очень быстро разузнали, что Татьяна Игоревна — его невеста). И это человеческое горе, которое она переносила молча, всех нас трогало и волновало, и мы особенно тихо сидели на ее уроках и старались как можно лучше учить физику.
В то время нам казалось, что все, что мы учим, мы учим не для себя, а для учителей. Это странное убеждение разделяли все мои одноклассники, и лучше мы знали предметы учителей, которых любили.
От рассказов Ивана Алексеевича не так много осталось в памяти, но один урок я запомнил навсегда. Однажды он вошел в класс со свертком, положил его на учительский столик и, когда стало совсем тихо, развернул его.
Перед нами лежал почерневший в земле шлем. Он был с сеткой и острым шишаком. Он был разрублен. Меч врезался в него и рассек до половины.
— Когда-то его носил воин, — сказал Иван Алексеевич. — На нем нет золотых украшений, его забрало не покрыто дорогой резьбой. Этот шлем носил простой воин. Он делал доброе дело, защищая свой народ. — Иван Алексеевич подумал, посмотрел в окно… — Наверное, это был храбрый человек. Видите, сколько вмятин на этом шлеме и следов от ударов оружия.
Мы повскакали с мест, чтобы поближе посмотреть на следы ударов, а Иван Алексеевич продолжал:
— Вот, может быть, ехал он на коне с дружиной, и повстречались им татары…
Я представил себе и воинов, и татар в степи. Их быстрых коней, и долгий утомительный бой, и воина, упавшего в траву в рассеченном шлеме. Все это я увидел так явственно, что уже никогда не забывал.
Иван Алексеевич сказал, что этот шлем нашли во дворе его дома, когда стали рыть котлован под фундамент для какой-то постройки. Мне очень хотелось найти такой же. Но у нас во дворе никто не собирался строить дом и ставить фундамент.
Я долго помнил этот шлем и представлял себе, как жил его хозяин. Я видел, как он курит тютюн, как греется у костра, как ловит рыбу небольшой сетью, как тянет в шинке из черно-зеленого штофа горилку. Я с ним очень хорошо познакомился, даже подружился. И когда бродил по заросшим кустами акации холмам под лаврой, среди весенней травы, и прислушивался к звону пчел, я видел среди цветов воина в рассеченном шлеме, слышал, как говорит Боян из «Слова о полку Игореве», которое читал нам Иван Алексеевич: «Русские сыны великие поля красными щитами перегородили, ища себе чести, а князю славы».
Сказочный мир степей и борьбы за эти степи, за Днепр и Дон мерещились мне.
Одну, для меня бесконечно длинную, светлую весну я жил в том мире. В действительности она была, наверно, не длинной и не светлой. К югу на Днепре шатались банды, и от их пули погиб Иван Алексеевич.
Мне нравились церкви Печерской лавры: Успенский собор, и Троицкая надвратная с лепными украшениями над входом, с узкими окнами, и полосатая церковь Спаса на Берестове с крестами на наружных стенах и яблонями у южной стены.
Среди икон в Троицкой надвратной особенно нравилась одна византийская четырнадцатого века. На ней был нарисован архангел Гавриил и дева Мария на фоне золотисто-зеленой земли, на которой словно вышиты травинки, голубые колокольчики и белые ромашки. Гавриил стоит в звездном луче, одетый в зеленый хитон, с белыми крыльями, которые он еще не успел сложить, и говорит деве Марии, что у нее родится сын. А Мария (как мне тогда казалось, очень походившая лицом на Татьяну Игоревну), в темно-коричневом с красным одеянии, смотрит задумчиво на звездное небо и луч, в котором парит святой дух — серенький голубок с сизой шейкой.