В дверях появилась медицинская сестра, и я бросилась к ней в поисках защиты:
— Я здорова, я все понимаю, уведите меня.
Но как часто душевнобольные настойчиво уверяют, что они здоровы… Очевидно, в глазах моих был уже отблеск мысли, потому что спустя несколько минут сестра повела меня в кабинет врача.
Я сидела, дрожа и всхлипывая, перед Ольгой Викторовной Вайс, которой позднее была обязана стойким выздоровлением.
— Успокойтесь, — ободряла она меня ласково. — Скажите, какое сегодня число? Подумайте, не торопитесь.
Я ответила.
— 7 сентября.
Это был день, когда для меня все померкло. А был уже конец октября.
Называя свою фамилию, я избегала буквы С и называла себя Ееребряковой. Вообще буква С на долгое время выпала из моего сознания. Я как бы хотела бежать от себя. Человеческая душа — бездна.
Меня перевели в отделение для выздоравливающих, где господствовали всеисцеляющая тишина, уют, исходящий от голубых стен и абажуров. Больные вышивали, вязали, рисовали причудливые и сложные орнаменты давая выход все еще нездоровому воображению в труде и творчестве.
Лечение сном и сердечная забота врачей и сестер принесли мне выздоровление. Однако я долго еще жила в странном, неясном мире больных мыслей, часто мистически, и стремилась к полному одиночеству.
1936 год кончился. Я была на Канатчиковой даче, как называли московские старожилы больницу имени Кашенко.
В Испании шла кровопролитная, жестокая гражданская война. Советские люди бесстрашно осваивали Северный полюс. На льдине вели научные исследования папанинцы. Наши самолеты прокладывали новые трассы, удивляя человечество небывалыми ранее беспосадочными перелетами. Русский балет первенствовал в мире, и Марину Семенову осыпали цветами и аплодисментами.
Жизнь неудержимо неслась вперед — увлекательная, насыщенная событиями. Возле моей больничной постели на столике лежали радионаушники, иногда, редко, я осмеливалась слушать, как бьется сердце мира, и горько плакала, уткнувшись в подушку. Так, верно, чувствует себя человек, потерпевший крушение, плывущий среди бурных волн на обреченной лодке, потерявший все, кроме рации, которая, однако, не принимает его слов, а только передает ему звуки далекой жизни.
Стоило мне задуматься над своим настоящим, над тем, почему отвержена и пью столь горькую чашу, в чем моя несуществующая вина, как безумие снова грозило потушить свет мышления, и я гнала от себя, из чувства самосохранения, вопрос, на который не было ответа.
Восьмое января, как всегда, началось с врачебного осмотра, лечебной ванны, трудотерапии. Женщины вязали, шили, плели корзинки, рисовали. После еды в большой казарменного вида столовой нас уводили в огороженный забором сад. Подле меня неотступно находилась одна из четырех специально приставленных медицинских сестер, которым было поручено не только следить за каждым моим шагом, но и записывать все, что от меня слышали. Даже когда приходили ко мне мать и Зоря, сестры не оставляли нас. Фактически я находилась под арестом.
Восьмого января, когда больных уложили спать, в палату вошла женщина-врач. Взглянув на нее, я сразу поняла, что меня ожидало.
— За мной? — только и сказала я.
После двух рецидивов безумия сознание вернулось ко мне, но никто не мог определить, окончательно ли я здорова. Делая мне укол морфия, врач шепнула:
— Они не осмелятся взять вас в тюрьму, ведь мы с таким трудом вылечили вас и вы так еще слабы. Может быть, вас допросят и тотчас же отпустят домой.
Я отрицательно покачала головой.
Четверо мужчин в белых халатах, из-под которых выглядывали Манжеты гимнастерок, галифе и сапоги, ждали меня в процедурной. Санитарка со слезами на глазах протянула мне принесенные со склада теплое пальто, платье и смену белья. Обуви, кроме тапочек, не оказалось.
— Неважно, — солгал один из тех, кто увозил меня. — Она будет находиться в больнице.
У двери стоял автомобиль. Меня привезли на Лубянку во внутреннюю тюрьму, но спустя несколько часов переправили поздно ночью в Бутырки.
Спуск в ад продолжался.
В Бутырках двое надзирателей сорвали с меня одежду и впихнули в камеру, погруженную в темноту.
Ощупав руками стены, я поняла, что они резиновые. Я лежала на полу, озябшая, тщетно ища способ согреться. Вскоре кожа на моем теле начала мучительно саднить и болеть. Воздуха не хватало. Трудно сказать, как долго я находилась в этом резиновом гробу. Каждый час казался бесконечным, как вечность. Внезапно отворилась дверь, и я оказалась в полосе яркого света. Носок коричневого начищенного сапога коснулся моей спины.