Когда она появится в гробу, загримированная и одетая для последнего прощания, у всех перехватит дыхание. Это не Тойбеле, это Лена Майорова готова к перелету на совсем другую сцену. Ее лицо, обгоревшее меньше, чем тело, закрыто полупрозрачной белой вуалью, на голове — черный платок. Камера фиксирует чьи-то дрожащие губы, сжатые в ужасе руки, отсутствие главного режиссера. Еще нет слез, слишком страшно, но любопытные взгляды, конечно, есть: это же театр. Потом начались скомканные, неровные речи. Олег Табаков винит себя за то, что не смог уберечь, защитить. «Боль, которая была внутри, вырвалась вот таким образом». Интересно, он действительно в тот момент так думал: что мог уберечь, защитить? Знал, от чего? Как? Слово дали зрительнице, которая говорит: «Я совершенно уверена в том, что ее кто-то незаслуженно обидел. Товарищи актеры, будьте людьми!» Во время отпевания в храме у Никитских ворот снимали только вход. Туда выходил Шерстюк, стесняясь и пряча от камеры свое невероятное несчастье. Он пытается улыбаться и вряд ли чувствует, что его в это время обнимает Пьянкова. На Троекуровском кладбище — участок на двоих. Мама Лены поднимает вуаль с лица своей девочки. Запоминает, гладит лоб под черным платком. Сергей трогает ногу Лены под покрывалом. Он думал, эта женщина подарена ему судьбой навсегда. Собственно, так и получилось.
(УКРАДЕННАЯ КНИГА)
До 8 июня 1985 года я считал себя неудачником… Первую любовь не сберег. Семью не сохранил. Детская Есамала оказалась нежизнеспособна. Гиперреализм иссяк, группа развалилась сама собой. Мне было тридцать три года и в кармане ни копейки. И самое главное: я понял, что писатель я никчемный. Во-первых, не владею словом, во-вторых, не в ладах с сюжетом — сегодня он есть, завтра он — каша. Писать было ни к чему. Друзья от меня потихоньку расходились. Я жил в мастерской один. Иногда заходил Чеховской. Было так одиноко, что мы бросили пить. Ходили обедать в «Метрополь», и официант Саша наливал нам в графины минеральную воду. Нам ничего не светило, кроме как свалить из страны. Думали: вот свалим и обездолим родину к чертовой матери. Мы всячески скрывали друг от друга, что мы неудачники, потому изображали последних стиляг. Чуча говорил: «Мы — шики». Шики — от слова шикарные… Через несколько дней, когда я врисовал в «Аркадию» красный самолет красной акриловой краской, а потом стирал его с масляной поверхности ацетоном до головокружения и тошноты, я сказал себе: «Шерстюк, если ты не можешь нарисовать самолет в небе, иди подыши свежим воздухом». На Тверском бульваре я увидел МХАТ, вспомнил, что на улице Станиславского поселилась Валька Якунина, и решил: если увижу, что у нее горит свет, зайду пить чай. Свет горел, я постучал в дверь, она была не закрыта, вошел, сказал «здрасьте» и увидел Лену.
Я влюбился с первого взгляда. Лена влюбилась с первого взгляда. Она говорила, что не любит меня, но оставляла ночевать на полу. Она выгоняла меня, но я приходил опять и опять. Иногда, выгнав, бежала за мной по улице босая, а бывало, я уходил в мастерскую, пытался рисовать, но мыл чашечки, дожидаясь ее. Как-то она пришла через сутки, и мы плакали в коридоре. В августе она отправила меня в Крым, а сама уехала на Сахалин в долгий академический отпуск. Она гадала, увидимся мы или не увидимся, когда в первых числах октября распаковывала чемодан у себя в комнате, — дверь была приоткрыта, я постучал и вошел.