– Хорошо. Хочешь, я пойду к себе? Прости меня, пожалуйста, Дафна, – сказала Порция, стоя у самого дальнего края своей головоломки, исподтишка оглядывая Дафну: от кончиков пальцев до крепких, округлых икр, до подола шерстяного платья в обтяжку. – Прости, что я тебя разозлила, ты ведь всегда так хорошо ко мне относилась. Я бы и не сказала ничего о тебе с Эдди, я просто подумала, что ты именно это и имеешь в виду. И еще, Эдди сказал, что если я так и не пойму, как это – когда людям нужно дружеское общение, то лучше мне спросить об этом у тебя.
– Вот это наглость так наглость! Значит так, вы оба ку-ку, и ты, и друг твой.
– Ты только ему это не говори, пожалуйста! Ему здесь так хорошо!
– Вот уж не сомневаюсь… В общем, давай, иди-ка ты наверх. Дорис сейчас будет накрывать на стол.
– Хочешь, я пока не буду выходить из своей комнаты?
– Нет, дурочка, а как же обед? Но сделай что-нибудь с лицом, у тебя такой вид, будто ты мышь проглотила.
Порция отдернула шенильную портьеру, поднялась к себе в комнату. Стоя у окна, она механически водила гребнем по волосам. Что-то странное творилось с ее коленными суставами – колени у нее тряслись. В щелочку под дверью просачивался воскресный запах бараньей ноги, которую жарила Дорис. Порция глядела, как миссис Геккомб, держа в руках зонт и молитвенник, весело спускается по набережной вместе с подругой. Что-то перебирало ее седые прядки, верно, поднялся полуденный ветерок, краешки коротких занавесок в комнате Порции тоже подрагивали на подоконнике. Дамы остановились у ворот «Вайкики», чтобы с наслаждением поболтать. Затем подруга двинулась дальше, а миссис Геккомб направилась к дому, ликующе и даже с каким-то торжеством помахав Порции молитвенником в красном сафьяновом переплете, будто бы она принесла с собой Божьей милости и на ее долю. Пока Порция стояла у окна, Эдди и Дикки так и не появились, но позже с набережной донеслись их голоса.
К обеду пока не звонили, и Порция, усевшись возле комода, пытливо вгляделась в портрет Анны. Она и сама не знала, чего искала в этом портрете, – подтверждения, что страдать могут и те, на кого это совсем не похоже, или что все страдают в одном и том же возрасте?
Но эта маленькая страдалица Анна – нарисованная до того непропорционально, что казалась изувеченной собственными локонами, – эта беспокойная заблудшая душа оживала только в электрическом свете. Но и днем, впрочем, непохожее это сходство все равно тревожило: в чем она, эта несхожесть? И несхожесть ли? А вдруг хозяйке дома, напротив, что-то открылось в этом лице? Этот рисунок, хоть и неумелый, выхватил что-то инертное, что обычно прячется за все понимающим, живым взглядом. Ни один портрет с натуры не бывает неудачным, каждый прибавляет что-то новое, высказывает невысказанное. В свой любовный труд миссис Геккомб, помимо пастели, вложила еще и чувства. Она была, мягко говоря, художником наоборот. Но именно таких художников ведет какой-то невидный гений. Любое лицо, любой пейзаж на самой плохой картине еле заметно, но неотвратимо меняется в так называемой реальной жизни – и чем хуже картина, тем сильнее эта перемена. Эксперименты миссис Геккомб с пастелью навсегда изменили Анну. При свете дня ее портрет казался человеческой картой, изрезанной бороздками мелков. Но когда электрический свет падал на эти обнаженные треугольники – на волосы, лицо, котенка, на эти глядящие глаза, – портрет приобретал ничем не оправданную важность. С тех пор как это лицо появилось в первом увиденном здесь сне Порции, оно преследовало ее и наяву. Всякий раз, вспоминая прижатого к груди котенка, она чувствовала спазм необъяснимой грусти.
Помощи, которой она не находила в картинке, Порция искала в ее дубовой рамке и каминной полке, на которой она стояла. После того как все перевернется внутри, очень важно зацепиться за что-то незыблемое. Сама эта незыблемость, само ощущение того, что с этими вещами ничего не происходило, восполняет нашу уверенность. Люди не вешали бы картины над каминами строго по центру, не приклеивали бы обои так, чтобы узор казался бесшовным, если б им не казалось, что с жизнью можно как-то договориться. Вот это мы подразумеваем, говоря о цивилизации: вещи напоминают нам, что все непредвиденное, все неслыханное дает о себе знать до чрезвычайного редко. В этом смысле уничтожение зданий и мебели отзывается в сердцах куда острее, чем уничтожение человеческой жизни. Разговор с Дафной был хоть и ужасен, но все же, если вдуматься, не так бесповоротно фатален, как землетрясение или упавшая бомба. Если бы Порция зажгла газовую плиту, а та взорвалась бы, разнеся комнату в клочья, это было бы гораздо хуже того, что Порцию назвали шпионкой и деревенщиной. Конечно же, Дафна наговорила ей много всего неприятного, но ее слова принесли куда меньше вреда, чем артиллерийский обстрел с моря. Нельзя исправить только внешние разрушения. А так хотя бы скоро будет обед, хотя бы можно вымыть руки «Винолией».