Кавасэ говорил около часа, исчерпал все доводы, и теперь оба молчали, избегая смотреть друг на друга.
Хмурым осенним днем после полудня улицы внизу запрудила толпа, в кабаре напротив в мельчайших подробностях различались густо покрытые пылью стеклянные трубки неоновых ламп.
Асака упорно смотрела в окно. В конце концов все с тем же выражением лица заплакала. И, почти не разжимая губ, сообщила:
– Кажется, у меня будет от тебя ребенок.
До сих пор Кавасэ не собирался с ней расходиться, но при этих словах сразу решил расстаться. Какой дешевый прием! Все воспоминания о легких жизнерадостных отношениях улетучились, ввергнутые в мир сплошного грязного шантажа и торга. Кавасэ даже не хотелось говорить то, что сказали бы в такой ситуации многие мужчины, – нет никакой уверенности, что ребенок его, – но все-таки произнес это, высказался совершенно определенно, учитывая их грядущий разрыв. Асака сама хотела, чтобы ее облили грязью, и он дал ей то, о чем она просила. Кавасэ впервые поймал себя на том, что ему неприятны ее загадочные танцевальные жесты, изобилующий белилами, броский макияж профессионалки. Раньше он считал их воплощением вкуса и независимости натуры, сейчас же они стали символом вульгарности и бесчувственности. Он радовался, что необдуманные, опрометчивые слова Асаки подвели черту под их отношениями.
– Вообще-то, мой сын…
Вряд ли Асака догадывалась, что собирался сказать Кавасэ, но, возможно, почувствовала опасность, которой могли обернуться для него эти слова. И пресекла его излияния на европейский манер, слегка, пьяно подмигнув одним глазом.
Это случилось как нельзя кстати. От того, что он остановился не сам, а благодаря заботе Асаки, в душе Кавасэ разлилась тянущая сладость.
– Вам понравился «Вишневый юбилей»? – спросил подошедший официант.
Кавасэ собирался дать пятнадцать процентов на чай, но теперь решил оставить двадцать.
Во время двенадцатичасового перелета в Японию Кавасэ от скуки несколько раз выходил в курительный салон[18]
и, рассеянно попыхивая сигаретой, вспоминал солнечное утро в гостинице, где после ужина осталась ночевать Асака.По правилам в первоклассные гостиницы запрещалось приводить женщин, но в зарубежных отелях с сотнями номеров, где часто не хватало рабочих рук, на это смотрели сквозь пальцы. Когда они ночью вышли из лифта, в тихом коридоре не было ни души, и по пути им никто не встретился. Толстый ковер на полу, закрепленный вереницей старинных скоб, скрадывал шаги. Уже пьяные, они поспорили на пять долларов, смогут ли поцеловаться двенадцать раз, пока доберутся от лифта до далеко расположенного номера, и Кавасэ выиграл пари.
Утром, пробудившись после короткого сна, они раздвинули шторы и смотрели на залив Сан-Франциско, сверкавший в просветах между городскими зданиями под лучами восходящего солнца.
Накануне Кавасэ завтракал в номере один и бросал голубям крошки, так что сегодня, стоило открыть окно, они снова прилетели. Но сейчас он не мог заказать завтрак в номер, поэтому и крошек не было. Разочарованные голуби уселись на выступе под окном и какое-то время выглядывали оттуда, потом улетели. Их шейки красиво отливали зеленым, коричневым и синим.
Внизу пронзительно звенел колокольчик канатной дороги. Над черной комбинацией Асаки выступали пышные плечи. Кавасэ прекрасно знал это тело, но здесь, за границей, от него исходил яркий естественный запах полей, оно казалось воплощением силы, полной противоположностью искусственной плоти, укутанной в кимоно и окрашенной белилами. Прелесть сельской природы таилась в цвете кожи, словно впитавшей солнечный свет, что изливался на ее предков из поколения в поколение, и в несказанном удовольствии, которое черпал в этом Кавасэ, чья кожа была такого же цвета, чувствовалось какое-то странное извращение, возможное только в чужой стране.
Этим прекрасным беззаботным утром душа Кавасэ чудесным образом освободилась от всех мучительных уз, что сковывали его со вчерашнего дня.
Он подставил грудь в пижаме рассветному холодному воздуху и весело спросил:
– А что ты будешь делать на этот раз, если у тебя родится ребенок?
Асака в позе заграничной проститутки сидела перед трюмо, и ее покатые плечи в ослепительных лучах утреннего солнца сверкали, будто излучали свой собственный свет.
– Если у меня родится ребенок, он будет ребенком Соноды, – звонко произнесла она имя покровителя.
По мере приближения к Японии воспоминания поблекли, сменились грустными и растерянными образами жены и сына. Кавасэ сам не знал, почему хочет представлять их в таких печальных, душещипательных тонах. Может, у него есть причины желать, чтобы они грустили? Жена добросовестно писала ему раз в неделю, и, судя по письмам, дома все было вполне благополучно.