Перед посадкой ко мне подошел телохранитель. Несмотря на то что все пять телохранителей были разными людьми, со своими уникальными, как снежинки, лицами, биографиями и характерами, я усиленно старалась воспринимать их всех как фон и контекст – любая концентрация на живых людях как на объектах вызывала у меня боль, которая передавалась тому, кого я заперла в этом теле (кого заперли в этом теле мной, поправила себя я или то, что было мной) и резонировала обратно в виде еще более интенсивной, бреющей, как низкий полет, боли наивысшей чистоты, чище коровы, чище всего.
– Давайте перебросим вас сейчас, – сказал он. – Полет длился четыре часа. У вас максимум четыре с половиной. Уже пора.
– Слушай, – сказала я с нарочитой беспечностью. – Я в полном порядке. Давай попробуем продлить. Я, знаешь, как ныряльщик – учусь задерживать дыхание.
– Но вы нормально? Он орать еще не начал?
– Не начал, – сказала я. – Просто все комментирует очень громко.
– А, так это они завсегда так, – засмеялся охранник, – чтобы убедить себя, что это они сами. Защитная реакция.
– И говорит, что больно, – уточнила я.
– Обычное дело, – закивал охранник. – Больно им! А так тихие сидят, как зайцы.
И я подумал: как это просто, удивительно просто все оказалось. Во мне все думало: пока что все так просто, и было больно, но от того, что мне было больно, во мне становилось непросто мысли о том, что это просто, и было уже непросто и больно. Мы приземлились и ехали в большой длинной черной машине без водителя. Мы ехали в тюрьму, и все знали, что это тюрьма. Нас встретили хорошо, и в тюрьме встретили хорошо, и вначале накормили и напоили, и я ел и пил, и было больно, и я хотел потошнить, но нечем было тошнить, и я сказал себе заткнись, держи это внутри, замолчи, сука, и стало очень больно вдруг, но одновременно и легко, и я решил, что не буду тошнить, а съем еще немножечко. Нам показали, как устроена тюрьма, она устроена больно. Рассказали про систему тюрем в стране больно очень в целом, и это тоже было больно, но интересно. Я сказал: у нас немного по-другому все, но у нас тоже смертная казнь до сих пор, а вот пожизненного нет, потому что это негуманно, и есть тюрьмы для смертной казни, а есть обычные. Мне ответили: у нас пожизненное есть и держат до старости, но теперь научились ускорять старение специальной химиотерапией, и если пожизненное, то делают химиотерапию, и мирно доживает месяц-три, иногда четыре с половиной, но почти никогда реже, поэтому всегда гуманно, когда пожизненное. И я спросил: а ему тоже пожизненное, и мне стало страшно, и я испытал боль, и я передал боль, и в ответ пришла боль. И мне ответили: нет, пока что еще идет следствие, приговора нет, и я послал боль облегчения, и ко мне в ответ тоже пришла боль облегчения. И я спросил: уже можно поговорить? И мне сказали: да, мы уже подготовили все, пойдемте, для нас это большая честь и боль, и боль. И я ответил: спасибо, я очень ценю этот шаг и жест, учитывая напряженные отношения между нашими странами и боль, и боль. И меня долго вели по красным коридорам, и было больно, и я сказал: эй, хватит, но ничего во мне не смогло это сказать, и я попробовал сказать а, но снова нечему во мне было говорить а, и я сказал аааа, но вышло ничего, и тогда я снова попробовал аааа, но вышло снова ничего. И они открыли мне дверь, и я вошел. И они сказали: у вас час, и закрыли дверь. И я увидел человека, который был боль, и я боль подошел к нему и боль очень больно хватит, пожалуйста, и я быстро обнял его и он отскочил, и было больно, и я сказал: как ты мог, как ты мог, как же ты мог.
– Мы хотели выяснить, почему вы убили нашу гражданку. – Глава Комитета безопасности назвал мою фамилию. – Она работала на нас. Не обманывайте. Вы все знали. Нам вы можете сказать правду. Тогда у нас получится вас забрать и тоже дать вам пожизненное, но нормальное. И выпустить через десять лет. Мы всегда так делаем.
– Нет, стойте, – попросила я главу Комитета безопасности. Я пропустила всю эту его длинную тираду, потому что стояла и смотрела на мужа и не могла поверить. Он казался словно длиннее и прерывистее, пунктирнее своего дубликата. Почему-то дубликат был словно более реальным, слишком реальным. Этот же мерцал, как белый шум. Я бы сказала, что у него был несчастный вид, но во всем этом переливалось и хлестало через край что-то намного более несчастное, чем несчастный вид. – Я хочу, чтобы все вы вышли. Мне нужно наедине.
– Вы не имеете права ничего сделать без моей санкции, – сказал глава Комитета и посмотрел на меня ледяным змеиным взглядом. – Вы и так творите неизвестно что.
– Вышел немедленно, собака, – сказала я.
Глава Комитета неожиданно послушно покорился и вышел.
Мы остались с мужем наедине.
– Зачем ты ее убил, сволочь? – заорала я. – Что она тебе сделала?
– Ничего она мне не сделала! – заорал муж в ответ. – Сколько раз объяснять уже! Не помню я, не помню! Взял и убил: раз, два, три, двадцать три!
– Не помнишь, как убил?