Ты знаешь, Ирина, твой Фома выпьет меня, утолит он свою ЖАЖДУ. Вот сейчас я выбрал минутку, когда он сидит с отчимом у костра, и решил, что отвечу тебе на твой вопрос, хотя и Фома задавал вопросы, и даже кричал мольбы, но не получал ответа, так же, как не получал их и я, но тебе я решил ответить, поэтому выбрал, украл у себя минутку, пока они там сидят, не глядя друг на друга, и твой писатель Фома читает вслух, выбрал минутку, хотя ты потом опять будешь упрекать меня, что я его не читал, не знаю, что и как он пишет; вот к чему я веду, я только сел писать тебе, как он, твой Фома, сразу перестал бормотать свою прозу, и притих, он хочет услышать, хочет узнать, что напишу я тебе, как я смею писать тебе, позабыв, убежав от него. Суди сама, КАК я могу ответить ТЕБЕ, чтобы не узнал он? Я честно хотел попытаться рассказать тебе, как сумею, конечно, потому что твой вопрос застал и меня врасплох, ты это знаешь, хотел объяснить, почему именно НАДЗ, а не Фома, узнала внове историю об ИЯСА, почему узнала дурная НАДЗ. Но Фома подбросил веток в огонь, забыл о своих ЧИСЛАХ, забыл и об отчиме даже, и только помнит сейчас свое желание узнать кое-что о себе наперед, только хочет суметь услышать в себе хоть звук, который сказал бы ему, открыл бы ему, прав ли он, как будет судим он другими, как будет судим своей ЖАЖДОЙ, а я ж ведь его ЖАЖДА? Он, Фома, хочет все же знать, как отплатится ему потом, все же он, твой Фома, не хочет покориться, как ему говорила мать теплом на плече, как смеялся снегом отец ваш, как молчала тишиной ваша любовь, все же не имеет он в себе слабость забыть о суде людей, хотя говорено ему много раз, что люди лишь капли ЖАЖДЫ, как и овцы, и цветы, и ветер, все же верит он еще в особость людей, потому что верит в свою, его пугает собственная сила и холодность, и он хочет узнать, не побьют ли его камнями другие, и если побьют, то все же, может, не до смерти? Он так хочет узнать наперед, Фома, имеет ли право быть пастырем, все же хочет, хотя кто может сказать, кто, что имел или нет, не имел? Он знает, что сам может, умеет прощение, но вот могут ли, умеют ли другие, может, вот он простит, а никто и не заметит его прощения, может, и не забоится его, как НАДЗ, а раз так, то простят ли его, захотят ли простить его самым страшным судом прощения, который он только и знает, Фома, или не заметят его ПРЕСТУПЛЕНИЯ, всей величины его ИСХОДА, помнишь, как он молил, чтобы отпущена ему была радость от горя иных, чтобы те содрогнулись? Он так понятно, людски понятно хочет знать хоть толику расплаты, что я даже не сержусь на него, я его понимаю, я бы, пожалуй, был несколько озадачен даже, если бы он вел себя иначе, если б не хотел подслушать, как мальчишка, тайну про взрослость, вон, смотри, как он весь напрягся, когда услышал, что я был бы несколько озадачен, ему уж и в этом слабом намеке, в этом ОЗАДАЧЕН, чудится хоть какая оценка, похвала или брань. Разве дерево знает, хорошо оно или нет, но растет?
Разве б было все в этом мире, Ирина, если б ЖАЖДА умела, что тот хорош, пусть будет, а этот плох, не смеет? Пусть будут птицы, а рыб не надо? Да, да, Ир, он это все знает, твой писатель Фома, он сам кому хочешь все это объяснит, но вот узнать бы все же хоть малую толику про суд наперед, извернуться бы как-нибудь, да узнать, а потом уж буду творить добро, скажите только, что вы оцените его добром, а не иначе, все же скажите, скажите-скажите-шепните.
И вот он слушает сейчас, что я тебе в письме пишу, и ведь знает, что я не проговорюсь, иначе кончится все у нас с ним, но все же ждет, а вдруг, может отхлопочет что.
Я, Ирина, буду писать тебе, если позволишь, буду писать о себе, кто я и кто не я, словом, если будет тоска, я что-нибудь напишу тебе, а ты, кстати, можешь и не читать.
Глава тринадцатая
Наденьте мои башмаки