– Первое тебе скажу: к чему крымские люди сюда пришли? Да смотря по тому, каковые люди! Девлеткино мечтание – честь у государя нашего отобрать, юрт свой расширить, Русь по новой в Батыево время окунуть. А воинникам-то его простым, беям его, мурзам, ногайской орде к чему сие? Им бы грады обвоевать и пленить, иного не жаждут! Так будут ли они до смертного конца стойки? Или же от грамотки моей восколеблются? Теперь другое: что потеряем, коли затейка моя к добру не закончится? Токмо человека единого, каковой со грамоткою ко крымскому царю якобы в полон попадется. Невелика важность. И третье, всего прочего важнее: Москва за спинами у нас. Храмы московские, палаты, люди, семьи наши. Уйти нам некуда, надо стоять. Так пусть один себя поганым на растерзание отдаст, если другим в смертном их стоянии облегчение выйдет. Нам ныне любую цену отдать уместно, лишь бы сдюжить, не пропустить татарина к Москве.
Дмитрий Иванович вздохнул обреченно. Всё любомудр многоценный предусмотрел, всё измерил и взвесил, а что нашел легким, о том ни слова не сказал. Борзосмыслен! Ни с чем не поспоришь… кроме одного. Зато каков сей остаточек! Ино поглядим, каким макаром вывернется друг любезный.
– Допустим, говоришь здраво. Одного по сию пору от тебя не слышал: кого ты на прямую погибель предназначил?
– Себя. Затея-то моя.
– Иного не ждал. Но… не обессудь. Ты ли крепок? Ты ли татарский обычай как свои пять пальцев ведаешь? Ты ли на боях опытен и перед лицом неприятеля мужествен? Ты ли лжец искусный? Ничуть не бывало. Ты ни в службах воинских, ни в плетении лукавств нимало не искушен. Так тебе ли, Федор Никитич, браться за смертную игру?
– Да, мне. Потому что род мой от бесчестья спасать надо, а опричь меня некому заняться спасением.
Ох. Не такого ждал князь… Род. На это возразить нечего. Род… Выше чести родовой – одна токмо вера в Господа Бога да службишка государева. И то сказать, всегда ль выше службишка? А роду Тишенковых, на всю Москву осрамленному, он, Хворостинин, совсем не чужой человек. По совести выходило, не от смерти бы ему сейчас отводить тихого, безобидного книжника Федора, а в самое лихо втравливать.
Как тут рассудить? Тако возьмешься за дело, и выйдет одна сплошная неудобьсказуемость, инако возьмешься, и явлена будет хульная нелепица. Не пустить Федора, значит, роду его не дать очищенья, а это дело бесстыдное, так у честных людей не водится. Пустить – загинет, и смерть не токмо бесславно примет, но как бы еще и не бездельно. Больно мягок. И татар не перехитрит, и страданья не выдержит. Дело-то страшное… Или сладится у него? Федор… петлистый человек. Иной раз – баба и баба, даром что не в повойнике ходит, а в шеломе, но вдругорядь бывает тако тверд – железом не своротишь.
Нельзя ему. Глупо. Нелепица. Не тот человек. Михрютка! Недерзостен. Ум у него не тот. Да всё у него не то!
Но… род.
– Ин ладно. Пойдем к Воротынскому.
Федор придержал Хворостинина за руку:
– Еще малость одна осталась… Надобно обговорить.
Дмитрий Иванович кивнул.
– Если… какова беда мне от Бога попущена будет… если… выляжет душе моей таковая дорога, чтобы с Ним в скором времени встретиться… знай: на тебя по духовной грамоте отписана вся моя землица и все хоромы на ней.
Хворостинин сначала оторопел, а потом начал закипать. Что ж ты, раб Божий, творишь? Заранее помереть затеялся? Жизнь это службишка, а ты от службишки своей в смерти укрытия ищешь? На Руси тако не деется! Вези свой воз, не отлынивай, а всё иное – бесчестье и срам! Да еще словеса плел высокие про род, про Москву, про храмы! Откуда сия дурость выискалась?!
Тишенков, как видно, прочитал по глазам его, по лицу гневную укоризну. А потому сей же час добавил:
– Не подумай худого… Я смерти не ищу. Просто нрав у меня таков: люблю важные дела заранее приуготовлять. В именьишке моем всему лад положен и благое устроение, да и в жизни своей ищу того ж. Написал духовную… так, на худой случай, не от уныния.
Дмитрий Иванович отмяк душой. Хорошо же. Ладно. Есть же особная христьянская добродетель: трезвение. Ко всему, значит, с умом подходить, без страстей и лукавых мечтаний. Вот и Федор, выходит, – трезвец.
И он наклонил голову: продолжай, мол, понимаю тебя.
– Ласков будь с сестрицей моей, Митрей Иваныч, она по доброте своей ангелоподобна, так и ты люби ее, жалей ее… Но… еще и об иной… одной… хочу молить тебя нелицемерно, яко друга моего и друга рода нашего, тишенковского: возьми к себе… возьми к себе… ты возьми… к себе…
Федор сбился и покраснел.
– Анфусу твою, кошку ручейноокую, зырянскую, – без усмеху, с покоем сердечным выговорил за него Хворостинин, – я возьму к себе, обещаю твердо. И Касьянку, невежу лютого, також возьму. Авось детям моим свою книжную науку передаст, а не детям – так племянникам.
– Отчего ж не детям?
– Станет встречно мне говорить, так ты прости меня, грешного, не стерплю, всыплю по жопе его по многомудрой. Не посмотрю, философ он там или хрен волчий. Тогда племянничкам и достанется. Но допрежь лично к какому-нито делу его приставлю. Коли сам, понятное дело, жив-здоров на Москву вернусь.