После ужина он повел ее в «Астор», где они выпили еще шампанского и танцевали. Купленное у Гермионы платье оказалось идеальным выбором, оболочкой из нежного черного шелка, обрезанной чуть выше колен, с низким квадратным вырезом и широкими бретельками, оно было прохладным и пленительным и стоило, она это чувствовала, каждого пенни из своих двадцати двух фунтов. Она воспользовалась предложением Арчи переодеться в его квартире, провела изумительные полтора часа, моясь, одеваясь, накладывая косметику на лицо, занимаясь прической: то поднимала волосы, то снова опускала и, наконец, подняла их и перевила жемчужными бусами (единственным украшением, которое было у нее с собой), соединив их в узел на макушке. Духов у нее не было, сумочки на выход тоже, одно только зимнее пальто, чтобы надеть прямо на платье, но приходилось обходиться этим. В тот момент она находила удовольствие во всем этом приготовлении себя к выходу в свет (как и во всем остальном), и, когда пришел Арчи, она парадом прошлась перед ним, словно он был ее родителем, от которого предстояло получить одобрение перед тем, как отправиться на первые танцы.
– Ей-право! – воскликнул он. – Это полтора платья, или, полагаю, можно бы сказать – половина платья. В любом случае выглядите вы чрезвычайно красиво. Хотите выпить перед отъездом?
Ей не хотелось. Встреча была назначена на семь. Оставив свой чемоданчик у Чарли, она на такси отправилась в «Ритц».
Он ждал ее, поднялся с дивана, приветствовал с легкой нервной улыбкой.
– Я уже начал воображать себе, что вы не появитесь.
– Вы сказали, в семь.
– И вот вы здесь. – Он взял ее под руку и повел выпить перед ужином.
За напитками и после, за ужином, он забросал ее десятками вопросов: о ее семье, ее детстве, друзьях и подругах, интересах, о том, в каких странах побывала, кем, будучи ребенком, хотела стать, когда вырастет, – однако все эти вопросы лишь проскальзывали среди других. Что они будут есть на ужин? Что едят в Британии в военное время? Как она относится к войне? Боится ли авианалетов? Нет, отвечала она, куда больше она боится пауков, и он рассмеялся… Его почти черные глаза сияли, когда (а так было почти все время) были направлены на нее, смягчались, он умолкал, и она на мгновение ощущала, как любовная нега проникает ей в самое сердце. Так случалось несколько раз, и каждый раз вызывал легкий свежий прилив близости.
Под конец ужина он предложил ей сигарету и, когда она отказалась, сказал:
– Уверенности не было, курите вы или нет, или просто не принимаете сигарет от незнакомых мужчин.
– А вы
– Я отвечаю на ваши вопросы.
– Да, только… – Она уже успела узнать, что он был журналистом, заодно и фотокорреспондентом, очевидно, приданным какой-то части американской армии, что вырос в Нью-Йорке, был женат и развелся (об этом он ей еще в поезде сообщил), что родители его тоже были в разводе. – Вы ничего мне не рассказываете.
– А что бы вам хотелось узнать?
Однако тогда она ничего не могла сообразить. Или, скорее, занимало то, что ей было любопытно, но о чем, похоже, не полагалось спрашивать человека едва знакомого. Она почувствовала, что начинает заливаться краской, и пожала плечами.
Когда подошел официант принять заказ на кофе, Джек заказал себе большую чашку и горячего молока, а ей предложил к кофе ликер.
– Теперь, – заговорил он, когда официант пришел и ушел, оставив из одних, – мне нужно спросить вас кое о чем. Ваш муж в плену?
– С чего вы решили?
– Не знаю. Просто ощущение. Вы совсем не говорите о нем. Это необычно. Всякий раз, говоря о своей семье, вы его не упоминаете.
– Это потому, что я не знаю, что сказать.
Последовало короткое молчание, потом он как бы походя произнес:
– Полагаю, могли бы сказать то, что есть.
И она рассказала ему. Начиная с Дюнкерка и того, как его оставили во Франции, про все их надежды, что он попал в плен, про то, что два года от него не было ни слова и надежды угасали, она стала думать, что он, должно быть, погиб, и тогда объявился француз с известиями – и все возликовали. А теперь уже прошло еще два года – ни словечка, никакого признака.
– Он никогда не видел своей дочери, – сказала она. – Не подверни он тогда колено, прыгая в окоп от немецкого грузовика, он бы ее увидел. Вот я и не знаю – ничего. Кажется, я вроде бы успела привыкнуть к этому.
Она подняла взгляд и опять встретила то же молчаливое, выразительное внимание. Он не сказал ничего.
– Только, если честно, кажется, я привыкла с мысли, что он погиб.
Секунду-другую он хранил молчание, потом сказал:
– Теперь я понимаю сказанное вами о том, что можно к чему-то привыкнуть и все же не замечать этого.
– Я так сказала?
– В поезде, нынче утром. Это нечто незавершенное, верно? Нельзя горевать и, полагаю, нельзя чувствовать себя свободной… какая-то дьявольская неопределенность.
Да, кивнула она тогда. И подумала, как странно, что он употребил то же слово, что и Арчи, когда все эти годы никто не произносил его: создавшееся положение как-то никогда не обсуждалось, не говоря уж о том, чтобы оцениваться.