Мама не звонила. Конечно, она не могла знать, что Наденька вернулась домой, именно поэтому и не звонила. Но Наденька помнила, что она должна вернуться где-нибудь в пятницу утром московским поездом, и к ее приезду терла, терла, терла – ножи, вилки, ложки, краны на кухне и в ванной, дверные ручки, давно не мытые окна, пытаясь хоть чем-то занять себя и одновременно перестать думать о том, что она успела сотворить со своей жизнью. И где-то подспудно прорастала странная тоска по семейным вечерам, долгим чаепитиям с клубничным вареньем, разговорам вроде бы ни о чем, но в то же время обо всем, что накипело за день, маленьких радостях, тайных и явных страхах, несправедливостях и поисках какой-то иной жизни, хотя жизнь на Старой Петуховке уже и была иной, странной, затерянной в бытовой круговерти века.
Потом из почтового ящика вместе с газетами выпало письмо без обратного адреса. На конверте вообще значилось только одно: «Наденьке». Она вскрыла конверт еще на лестнице и там же, присев на подоконник, прочла:
«Я ни за что на свете не желал причинить тебе боль. Ты же знаешь, да?
С самого начала я каждый день умирал от страха, что все это возьмет и кончится, однако при этом думал, что теперь полностью завишу от тебя, и мне это сильно не нравилось. Я был груб с тобой от нежности, от глупого желания быть рядом с тобой до конца. Мне впервые захотелось жить с женщиной. Я выбрал тебя сам, а не дал себя окрутить. Не ту выбрал, наверное. Ты так и не смогла приспособиться под меня, хотя я ломал тебя, как только мог. Но ты не сломалась. А я жадно хватал на лету те крошки счастья, которые ты кидала мне, и теперь понимаю, что моя жизнь именно и состояла в этих крошках.
Я мало видел любви. Я сам ненавидел тепло и уют. Они казались мне уродливыми и лживыми, потому что в моей родной семье их почти не случалось. Зачем моя мать вышла замуж за отца? Наверное, ей приходилось притворяться и терпеть до конца. Зачем? Просто чтобы была семья? И мне казалось, что ты тоже притворяешься, потому что тебе зачем-то нужно это притворство. А когда ты оставила меня, я еще несколько дней подряд засыпал и думал, что вот завтра проснусь и все будет по-прежнему. Что это только нынешний день не задался.
В тот самый первый день, вернувшись домой, я поехал тебя искать. Я знал, что ты отправилась к маме, потому что больше-то некуда. И я еще уселся во дворе на скамейку, чтобы перекурить и подумать, что же я скажу тебе. Но ты прошла мимо с Кирюхой Подойниковым, и я понял, зачем вы идете к тебе. Но это не помешало мне любить тебя еще острей в тот момент. Да, любить. Я именно тогда понял, что успел прикипеть к тебе всем сердцем и всем своим существом…»
Вспыхнув, Наденька скомкала письмо в невозможности читать дальше. Разве она сама не искала вот этой необъятной, всепрощающей любви? Не придумывала ее? Разве не боролась за нее до тех пор, пока не устала? Вадима она давно простила и давно поняла, что он был груб только потому, что сам недополучил в детстве любви и привык встречать каждый день крепко сжатыми кулаками, не созданными для ласки. Бедный Вадим. У нее в жизни была любовь мамы и старшей сестры, были нарядные куклы, новые пальто и посылки из Венгрии. А что было у него? У него даже мячика не было! А ведь он пытался рассказать ей об этом, что не было мячика, то есть что в детстве его по-настоящему не любили. А она думала, мячик и мячик. Подумаешь, мячик.
Уже дома, в двадцатый раз пропуская сквозь себя по памяти горькие строчки, так и не решаясь пробежать их глазами еще раз, Наденька долго глядела в окошко в безмыслии, может быть, надеясь, что Вадим все еще где-то рядом, бродит под окнами в ожидании какого-то ответа. Но ей по-прежнему нечего ответить ему. Потому что он ждет даже не слов, а действий, только возврата на Старую Петуховку нет и уже никогда не будет. Это совершенно точно. Письмо она порвала на мелкие клочки и спустила в унитаз, пытаясь заодно уничтожить собственную боль, которую ей вроде бы удалось загнать глубоко внутрь, но вот теперь она разрослась горьким чертополохом, заполонив все самые дальние уголки. Но нужно было принять эту боль, потому что она стала частью ее жизни. Еще – и она прекрасно понимала это сама – в письме было зафиксировано ее преступление, буквы громко кричали на весь мир: «Ты, ты, ты!..» Сморщившись и заткнув уши, Наденька включила телевизор, чтобы заглушить ответный внутренний крик, который так и рвался наружу. На экране возник диктор в строгом костюме противного чернильного цвета, который бесцветным голосом принялся рассказывать о реконструкции коровника в деревне Вырубово. Наденька уселась в кресло и уставилась в экран, как будто информация о коровнике была чрезвычайно интересной, и тут неожиданно полувслух слепила: